Читать онлайн “Союз еврейских полисменов” «Майкл Шейбон»

  • 02.02
  • 0
  • 0
фото

Страница 1

Союз еврейских полисменов
Майкл Шейбон


Большой роман
От лауреата Пулицеровской премии, автора международных бестселлеров «Потрясающие приключения Кавалера & Клея» и «Лунный свет», – «альтернативная история независимого еврейского государства: вместо Палестины оно появляется на Аляске. Там говорят на идише, изредка устраивают стычки с соседями-индейцами и ждут окончания 60-летнего срока, отмеренного США для обустройства евреев, убежавших от нацистов в годы Второй мировой войны из Европы» (Lenta.ru). И вот на фоне всеобщих апокалиптических ожиданий происходит как бы совершенно заурядное убийство: в дешевой гостинице «Заменгоф», названной по имени изобретателя языка эсперанто, находят тело опустившегося, но некогда гениального шахматиста. За расследование берется Мейер Ландсман, детектив из группы «Б» отдела убийств Главного управления полиции округа Ситка. Всему округу осталось лишь несколько месяцев привычной жизни, а дальше – неизвестность, но Ландсмана в его стремлении к истине не остановят ни препоны, чинимые собственным начальством, ни организованная преступность мессианского толка, ни махинации ФБР, ни возвращение в Ситку бывшей Ландсмановой жены, успевшей окончить курсы повышения квалификации для женщин-детективов…

Роман публикуется в новом переводе.



Книга содержит ненормативную лексику





Майкл Шейбон

Союз еврейских полисменов



Michael Chabon

THE YIDDISH POLICEMEN’S UNION



Copyright © 2007 by Michael Chabon

Glossary copyright © 2008 by Michael Chabon and Sherryl Mleynek

All rights reserved








Серия «Большой роман»



Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».



© Е. Ю. Калявина, перевод, статья, примечания, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019

Издательство ИНОСТРАНКА®


* * *




Знаете, мой любимый Толкин долгое время занимался литературой лишь для того, чтобы оправдать свою страсть рисовать карты и изобретать новые языки. В «Союзе еврейских полисменов» есть и новые карты, и новый язык.

    Майкл Шейбон



Будто закрепляя успех «Кавалера & Клея», Майкл Шейбон строит, творит свой целиком выдуманный мир, убедительный до мельчайших подробностей, такой же живой, каким был воссозданный им Нью-Йорк сороковых в предыдущей книге. Читателя ждет захватывающая история таинственного убийства и обаятельнейшие детективные персонажи со времен Сэма Спейда или Филипа Марло.

    New York Times



Читаешь «Союз еврейских полисменов» – и словно наблюдаешь за тем, как даровитый атлет изобретает новый вид спорта, вовлекая элементы всех уже существующих: мячи, ракетки, шесты, ворота, метательные копья и… саксофоны. Чистейший кругозор, музыка и весомость шейбоновского воображения уникальны, рождены блестящим честолюбивым устремлением, которое нипочем не заметишь, настолько глубока его изощренность… Дух захватывает.

    Washington Post Book World



Насыщенный событиями, удивительно смешной и грустный роман о горечи Исхода, душевный и духовный одновременно.

    Sun Francisco Chronicle Book Review



Народная сказка длиннее, чем жизнь, в альтернативной версии вселенной настоящего времени, где понятия изгнания, принадлежности, самоидентификации, национальности, свободы и предназначения видятся словно отражения в кривом зеркале – искаженные и в то же время узнаваемые.

    Los Angeles Times Book Review



Нет никаких сомнений, что созданный Шейбоном странный, динамичный и невероятный мир – это авторское видение рая. Здесь он, похоже, счастлив, почти окрылен, опьянен свободой творческого воображения – самым драгоценным, что всегда было и остается в его произведениях… Выдуманная Ситка из «Союза еврейских полисменов» ведет тонкую, бесконечно сложную фантастическую игру, и ведет ее на редкость честно: место это настолько живое и явственное, что, переворачивая очередную страницу, хочется и в самом деле надеть парку и закутаться в молитвенное покрывало.

    New York Times Book Review



Проза Шейбона бесподобна, невозможно не цитировать ее… Наверное, Шейбон просто не способен написать плохую книгу.

    Time



Блистательно – как будто Рэймонд Чандлер и Филип К. Дик раскурили косяк с И. Б. Зингером… Это классическая вещь а-ля Сэм Спейд, Филип Марло, Лью Арчер… Брутальный, добросердечный, дерзкий на язык детектив, последний романтик в гибнущем мире – омлет из Георгия Победоносца, Франциска Ассизского и кисло-сладкого Парсифаля, гриль-ассорти из Галахада и Робин Гуда, бутерброд-подлодка из буревестника и психотерапевта… Все эти яства Шейбон приправил Летучим голландцем и щепоткой Вечного жида, и получилось до того здорово, что нам хочется, чтобы это никогда не кончалось.

    New York Review of Books



Грандиозный творческий замысел… Как всегда, язык Шейбона ослепителен, в забойное криминальное чтиво он вкрапляет печальный еврейский мистицизм. Хаим Поток, Дэшил Хэммет и Вуди Аллен в равных долях, «Союз еврейских полисменов» созда

Страница 2

т новый жанр: «крутой нуар».

    Newsweek



Новый детективный роман Шейбона «Союз еврейских полисменов» укрепляет авторскую репутацию виртуозными описаниями, замысловатой трансформацией персонажей и захватывающим сюжетом… Что-то от Беллоу, что-то от Чандлера, что-то от Маркса (который Граучо), а в целом роману удается оттолкнуться от клише и позволить себе громогласную роскошь оригинальности.

    Atlanta Journal-Constitution



Душевно и словесно ослепительно.

    People



Неудержимый восторг… Филип Рот, может, и стал лауреатом премии ПЕН-центра имени Сола Беллоу этой весной… но именно Шейбон продолжает традиции блестящей стилистики еврейских писателей Америки, он заставляет нас смеяться, лишь чуточку изменив угол или тон высказывания.

    Philadelphia Inquirer



Чудесно… Отличный, чрезвычайно умный детектив – насмешка над самим жанром детектива, роман, который заслуживает каждого дюйма своего грядущего ореола славы.

    New York Magazine



Роскошно… Огромное наслаждение.

    The Oprah Magazine



Блестящее остроумие и изобретательность Шейбона неизменно восхитительны, но игра его более сложна… «Союз еврейских полисменов» не о евреях, ныне живущих или живших когда-то, это один из лучших романов на английском языке, повествующий о том, что значит быть евреем, каково это. На самом деле книга настолько хороша не вопреки тому, что действие происходит в вымышленном мире, а благодаря этому… Поразительная игра воображения.

    The Nation



Майкл Шейбон – художник-эскапист: его романы – это изящные и захватывающие цирковые трюки, снова и снова знаменующие радость освобождения от пут современного мира. Его новый роман – самый отважный и невероятный доселе шаг… Непобедимый.

    Financial Times



Замысловатый, блестящий еврейский эпос… Восхитительно… Ну как тут не влюбиться?

    Entertainment Weekly



Вы здесь ради удовольствия, не только ради электрического заряда, который несет проза мистера Шейбона, но и ради истории, сплетенной куда затейливее, чем все прочие романы, опубликованные в этом году.

    The Economist



Мир нового романа Майкла Шейбона «Союз еврейских полисменов» так явственно живет и дышит на каждой странице, что читатели могут удивиться, как это картографы до сих пор до него не добрались… Подлинный талант.

    Seattle Times



Шейбон очередной раз демонстрирует… что он входит в когорту самых важных и интересных современных американских писателей-романистов.

    Christian Science Monitor



Шейбон касается высочайших литературных струн и исполняет сложную и прекрасную пьесу… Достойный кузен «Заговора против Америки» Филипа Рота… Шейбону, как и Роту, хватило хуцпы и мастерства, чтобы превзойти формулу и самые дерзкие литературные концепции… Странные нынче времена, чтобы быть евреем, что и говорить. Но до чего же славное время, чтобы быть читателем.

    Miami Herald



Глубина замысла чрезвычайно усложняет исполнение, но Шейбон может себе это позволить, потому что, описывая Ситку, он великолепно расцвечивает каждую мельчайшую деталь. В этой книге блестящий американский писатель поведал нам новую замечательную историю.

    Associated Press



Честолюбивый и доступный, густо засеянный аллюзиями и несущийся на всех парах экшн, роман «Союз еврейских полисменов» – это пример счастливого брака возвышенного и приземленного: литературного ума и популистского сердца.

    St. Louis Post-Dispatch



Лучший в стране автор прозы на английском языке и самый интересный писатель своего поколения. Даже читатели, коих ошеломила изобретательность пулицеровского опуса Шейбона «Потрясающие приключения Кавалера & Клея», и те изумятся, на что способно его воображение. Здесь Шейбон творит нечто совершенно невероятное.

    The Weekly Standard



Поразительно смелое и прекрасное литературное произведение. Примечателен не только тон каждой фразы – чуть хрипловатый, и возвышенный, и безнадежно влюбленный в то, чего уже не вернешь. Эхо их черной меланхолии превращает нуар в проводник идей… Подлинный литературный самородок.

    Forward



Нынче мы наблюдаем целое поветрие на романы, подобные «Союзу еврейских полицейских», – безумные географические оригами, этакие калейдоскопические диаграммы Венна, романы, которые на каком-нибудь креольском повествуют о каких-нибудь дурацких обычаях… Но все прочие книги блекнут перед ним.

    New York Sun



Это упоительно щемящий и дерзновенно новаторский роман… Шейбон – писатель зрелищный… чудодей языка, превращающий все вокруг в нечто иное просто из удовольствия поиграть словами… Смачные миронаблюдения Чандлера смотрятся бледновато рядом с богато изукрашенной прозой Шейбона… Пишет он восхитительно, и ты хохочешь вслух, аплодируя его языковым забавам и тому, как он, избрав писательскую задачу, наматывает вокруг нее восторженные круги.

    Guardian



Новый блестящий роман Майкла Шейбона начинается с грохота… В нем жужжит юмор. Он фонтанирует приколами… А еще в

Страница 3

этом романе непревзойденные образы как на подбор: общее впечатление от чтения – восторг, почти благоговение перед мощью шейбоновского воображения… веселым шутовским водоворотом романа.

    Sunday Times



Божественная детективная забава.

    Books of the Year



Шейбон сочинил настолько ослепительный, очень личный, гипероткровенный роман, что трудно отыскать того, кто прочел бы его без удовольствия. Если вас не увлечет захватывающий сюжет (а он легко сопоставим с любой детективной историей за последние пять лет), то уж роскошный стиль изложения и полный мешок великолепных острот точно не оставят равнодушными. Каким бы путем вы его ни одолели, «Союз еврейских полисменов» – сущее повествовательное удовольствие, высококлассная вещь от корки до корки. Разве какой-нибудь шмендрик его прохлопает.

    Independent on Sunday



В своей восьмой книге Шейбон поражает способностью написать чужедальний, незнакомый пейзаж таким насыщенным, живым и образным, что уже на пятидесятой странице читателю кажется, будто он знает его всю жизнь.

    Daily Mail



Изумительное, мастерское возрождение детективного жанра.

    Daily Telegraph



Шейбон – писатель для читателя: его фразы окутывают тебя и нежно целуют на ночь.

    Chicago Tribune



Уже сейчас Шейбон равен великим мастерам прошлого вроде Апдайка или Беллоу. Каждое его слово стоит на правильном месте, безупречное, как проза Набокова и кадры Уэса Андерсона. Казалось бы, Гекльберри Финн велел плевать таким в суп и ставить подножки, однако Шейбон чудом умудряется быть умным, как Знайка, но своим, как Незнайка.

    Афиша/Воздух



Альтернативная история о евреях-беженцах, которые во время войны получили временное место в Ситке, на Аляске, где и живут вместе со своими говорящими на идише попугаями, мамами, детьми, злодеями и праведниками, – так вот, эта альтернативная история изо всех сил подделывалась под «черный» детектив, и в какой-то момент даже пошел слух, что ее будут снимать братья Коэн, – эх, какой бы получился фильм!

    Голос омара



Увлекательный, ироничный роман о вымышленной колонии еврейских иммигрантов, которые пытаются обрести Землю обетованную за полярным кругом. Замысел написать такую книгу возник после того, как автор случайно обнаружил в кладовке разговорник для туристов «Как это сказать на идише». Тогда Шейбон и придумал местечко, где все говорят на языке его предков. В центре сюжета – закрученный детектив…

    Русский репортер



Американца Майкла Шейбона любят прежде всего за умение создавать новую географию и рассказывать легенды. Его роман «Союз еврейских полисменов» сразу выскочил на второе место в списке бестселлеров New York Times и продержался в этом списке шесть достойных недель. Это серьезный труд: не столько детектив, сколько альтернативная история всего европейского еврейства.

    Коммерсант Weekend



Романы Шейбона – это взрывная смесь из всего, что мы любим. Тут есть и обаяние идиша, и историческая тяжесть еврейской культуры, но все это сочетается с развлечениями самого верного толка: от детективов в жанре нуар до эскапистских комиксов. Это сочетание оказалось вполне революционно для американской культуры, четко пилящей аудиторию на умных и дураков. В 2001 году автор получил Пулицеровскую премию за свой самый известный роман «Потрясающие приключения Кавалера & Клея», в 2008-м – премии «Хьюго» и «Небьюла» за альтернативно-исторический «Союз еврейских полисменов».

    The Village



В романе Шейбона предложена альтернативная история образования независимого еврейского государства: вместо Палестины оно появляется на Аляске. Там говорят на идише, изредка устраивают стычки с соседями-индейцами и ждут окончания 60-летнего срока, отмеренного США для обустройства евреев, убежавших от нацистов в годы Второй мировой войны из Европы. Главные герои романа, написанного в стилистике детективов Рэймонда Чандлера и Дэшила Хэммета, расследуют странное и чреватое неожиданными откровениями убийство шахматиста в дешевой гостинице.

О подготовке экранизации «Союза еврейских полисменов» объявили братья Итан и Джоэл Коэны, лауреаты трех ключевых «Оскаров» 2008 года. Они получили эти награды за фильм «Старикам тут не место» по роману Кормака Маккарти.

    Lenta.ru



«Союз еврейских полисменов» в первую очередь – хорошая, мастерски написанная литература. Замечательное смешение жанров: здесь и хорошо скроенный нуар-детектив (вроде Рэймонда Чандлера, которого Шейбон очень любит), политический триллер, любовная история. Здесь смешаны «аиды», ФБР, обделенные индейцы, борющиеся против еврейского засилья, русские штаркеры-криминалы, раввины, мессианские пророчества… Порой непонятно, всерьез все или в шутку – часто жестокую, парадоксальную шутку, далеко не на любой вкус, то ли от Жванецкого, то ли от Кафки.

    Booknik



Отчасти в том, что я сочинил детектив, виноват русский писатель Исаак Бабель. Есть некое странное родство между переводами произведений Бабеля и крутыми детект

Страница 4

вами, например чандлеровскими.

Если говорить о «Союзе полисменов», то я чувствовал, что должен изобрести новый язык целиком, придумать некий диалект. В этом сочинении я дольше всего искал верный голос. Предложения здесь гораздо короче, что для меня не совсем обычно.

Я написал черновик на шестьсот страниц от первого лица и в итоге через год выкинул его в корзину. В нем были те же персонажи: Ландсман, его бывшая жена Бина Гельбфиш, тоже сотрудник полиции, и его двоюродный брат и напарник, полуиндеец по имени Берко Шемец, – но сюжет там совершенно иной. Для меня самого «Союз полисменов» – это сиквел того, первого романа.

Коль скоро я задумал мир, охватывающий многие слои общества, мне понадобился персонаж, который был бы вхож в каждый из них. Ради этого-то авторам и нужны детективы вроде инспектора Баккета в диккенсовском «Холодном доме». Подобные примеры не спасают детективные истории от пренебрежительного отношения современников в целом. Умение хорошо рассказывать – это забытый и недооцененный элемент так называемой настоящей писательской работы. Существует предубеждение против повествования, в котором сюжет выдвигается на первый план.

По-моему, детектив и писатель неразрывно связаны: детектив страдает из-за расследования. Писатели не могут удержаться от взаимных обвинений, снова и снова вытаптывая одну и ту же лужайку.

Раздумья о том, как выглядел бы мир без Государства Израиль, были одним из побудительных импульсов написания этой книги. Какое же безумие, что этот крохотный клочок земли вынужден быть центром глобальных конфликтов. Я неизменно раздираем двойственным чувством по отношению к миру без Израиля. У меня не было и нет ни точки зрения, которую я мог бы отстаивать, ни плана действий.

    Майкл Шейбон




От переводчика


Несколько месяцев я провела в промозглой еврейской Ситке, прожила их день за днем вместе с героями романа, заныкавшись где-то там, на застекленной лоджии высотки «Днепр», и успев привязаться к этим людям, будто они мне родня. Майклу Шейбону удалось соткать из слов пронзительный и живой мир, тональность романа напоминает девяностые двадцатого века, когда многим из нас пришлось пережить исход, отчуждение, потерю родины. Не могу сказать, что мне по душе альтернативная история, которую предлагает автор, но уж какая есть. Однако символично, что страна евреев, говорящих на идише, обосновалась именно на Аляске – на некогда русской земле. Уверена, что этот роман должен был появиться и прозвучать по-русски. Просто случайный вывих альтернативной истории привел к тому, что написан он на американском (так сам Шейбон называет язык огромной и богатой страны, милостиво приютившей евреев на время, а теперь изгоняющей их куда глаза глядят, ведь в этой богатой стране существует настоящая «черта оседлости») – где-то не там наступили не на ту бабочку, азохен-вей. В русский язык идиш, маме-лошн, врос куда глубже, чем в «американский»; издавна русский, украинский, белорусский языки наполнены идишскими словами, мы веками жили рядом, кровеносные системы наших культур переплелись, сроднились. Шейбон рассказывает историю как бы на идише, вкрапляя «для колорита» идишские слова. Причем если для американца словарь в конце книги необходим, то читающему этот роман по-русски, скорее всего, он не особенно нужен. Условно говоря: я не знаю идиш меньше, чем его не знает автор. Поясню некоторые свои переводческие решения. Я позволила себе чуть больше слов на идише, надеюсь, автор и читатель меня не осудят за это. Я слышала эти слова в детстве, помню их всю жизнь, да и прочитанная литература сделала свое дело, поэтому кое-что в этом романе так и просилось перевести его с американского на идиш. У Шейбона евреи Аляски называют друг друга «йид» – yid (вспоминается бабелевское «вы юде, пане»). Причем множественное число автор образует по правилам своего родного языка – yids. На идише правильно было бы «а ид» в единственном числе и «идн» во множественном; да, мне это известно. Но я пишу по-русски, поэтому сознательно беру слово, которое давно вошло в русский, слившись с артиклем, и множественное число от него образуется по правилам русского языка – аид, аиды. Красивые слова, как по мне, да и страна – выдуманная, чего только в ней не бывает. Кстати, для желающих словарь прилагается, мы составили его со всей тщательностью и любовью. Ибо любовь пронизывает все повествование – чистая, звенящая сквозная тема. Не раз прозвучавшее в адрес «Союза еврейских полисменов» словцо «нуар», на мой взгляд, не имеет отношения к роману. «Союз полисменов, говорящих на идише» – я бы именно так перевела название, но выглядит длинновато и кажется аллюзией к Севеле, которого тут нет и в помине, но если язык определяет судьбу народа, то идишу в названии самое место. И «забойным» этот роман назвали совершенно бездумно. Роман метафоричен и прекрасен, это песнь уходящему в небытие. Автор явно читал в переводе не только Бабеля, но и Набокова и Достоевского. И шейбоновский Мошиах чем-то неуловимо напоминает князя Мышкина. Впрочем

Страница 5

судите сами. Доброго вам пути, гейт гезунт!



    Елена Калявина








Посвящается Эйлет, моей башерт





В решете они в море ушли, в решете.

    Эдвард Лир
    (Перевод С. Маршака)






1


За те девять месяцев, что Ландсман прокантовался в гостинице «Заменгоф», никого из постояльцев не угораздило стать жертвой убийства. А теперь кто-то вышиб мозги аиду из номера 208, именовавшему себя Эмануэлем Ласкером[1 - …аиду… именовавшему себя Эмануэлем Ласкером. – Эмануэль Ласкер (1868–1941) – немецкий шахматист, второй чемпион мира (1894–1921), доктор философии и математики. Крупнейшие успехи Ласкера: победы в матчах на мировое первенство над В. Стейницем (1894, 1896–1897), Ф. Маршаллом (1907), З. Таррашем (1908), Д. М. Яновским (1909 и 1910), а также на турнирах в Нью-Йорке (1893, 1924), Петербурге (1895–1896, 1909, 1914), Нюрнберге (1896), Лондоне (1899), Париже (1900), Моравска-Остраве (1923). В 1934–1936 гг. жил в СССР, эмигрировав из фашистской Германии, и выступал как представитель СССР на международных турнирах. – здесь и далее примечания переводчика Елены Калявиной.].

– Он трубку не брал, он дверь не открыл, – оправдывается ночной администратор Тененбойм, поднявший Ландсмана с постели. (Ландсман занимает номер 505 с видом на неоновую вывеску гостиницы по ту сторону улицы Макса Нордау[2 - Макс Нордау (Симха Меер (Симон Максимилиан) Зюдфельд; 1849–1923) – врач, писатель, политик и соучредитель Всемирной сионистской организации.]. Это словечко «Блэкпул» частенько является Ландсману в ночных кошмарах[3 - Это словечко «Блэкпул» частенько является Ландсману в ночных кошмарах. – Гостиница названа в честь английского города-курорта, но кошмарные ассоциации навевает скорее буквальный смысл словосочетания «black pool» (англ.) – «черный водоем».].) – Вот я и позволил себе зайти в его номер.

Ночной администратор, в прошлом морпех и героинщик, еще в шестидесятых завязал с наркотой, вернувшись домой после заварухи под названием «Кубинская война». Для заменгофского контингента он как мама родная – ссужает деньгами и считает, что нечего беспокоить жильцов попусту, если те нуждаются в уединении.

– Ты в номере что-нибудь трогал? – интересуется Ландсман.

– Только наличку и камешки.

Ландсман надевает брюки, ботинки, пристегивает подтяжки. Они с Тенебоймом дружно косятся на дверную ручку, где висит галстук – красный в жирную свекольную полоску. Ландсман его со вчера не развязывал, экономя время. Восемь часов осталось до следующего Ландсманова дежурства. Восемь часов безделья в обнимку с бутылкой – точь-в-точь крыса в стеклянном террариуме, усыпанном древесными опилками. Ландсман со вздохом тянется за галстуком, продевает голову в петлю, придвигает узел к верхней пуговице воротника. Влезая в пиджак, он нащупывает в нагрудном кармане бумажник и жетон, похлопывает ладонью по кобуре под мышкой – на месте ли шолем, тридцать девятый «смит-вессон».

– Я бы вас ни в какую не разбудил бы, детектив, – говорит Тененбойм, – если б не приметил, что вы вроде не так чтобы очень спите.

– Я сплю, – возражает Ландсман. Он берет сувенирную стопку, свою теперешнюю подругу жизни, память о Всемирной выставке 1977 года[4 - …память о Всемирной выставке… – Всемирная универсальная выставка (Экспо) является глобальной витриной для демонстрации научных открытий и достижений. Всемирная выставка – это событие мирового масштаба, сравнимое с Олимпийскими играми, за право проведения которого борются города и страны. Первая Всемирная универсальная выставка была проведена в 1851 г. в Лондоне.]. – Просто я сплю в трусах и рубашке.

Он поднимает безмолвный тост за тридцатую годовщину Всемирной выставки в Ситке. Переломный, говорят, момент был в истории еврейской цивилизации на севере, и кто он такой, Мейер Ландсман, чтобы это оспаривать? Тем летом ему было четырнадцать, и у него только открылись глаза на прелести еврейских женщин, так что для него 1977-й тоже был своего рода переломным моментом.

– Сплю, сидя в кресле. – Он осушает стопку. – И при шолеме.

Если верить докторам, психотерапевтам и бывшей жене Ландсмана, то его пьянство – это чистое самолечение, то бишь доводка до кондиции хрупких трубочек и кристаллов состояния его души с помощью кувалды крепчайшего сливового бренди. Но правда в том, что у Ландсмана бывает лишь два состояния души: Ландсман работающий и Ландсман мертвый. Мейер Ландсман – самый «титулованный» шамес в округе Ситка, это он распутал убийство красавицы Фромы Лефковиц, совершенное ее мужем-меховщиком, это он схватил «больничного убийцу» Подольски, это его показания упекли Хаймана Чарны пожизненно в федеральную тюрьму – первый и последний случай, когда вербовскому молодчику пришлось-таки ответить в суде за уголовное преступление. У Ландсмана память арестанта, отвага подрывника, а глаз остр, как у взломщика. Случись где преступление, он рыскает по городу, будто у него ракета в штанине. А за кадром словно звучит этакая бравая музычка, да с кастаньетами. Беда поджидает в часы вын

Страница 6

жденного безделья, когда Ландсмановы мысли начинает выдувать из распахнутого окна сознания, словно забытые на столе листки бумаги. Порой надобится увесистое пресс-папье, чтобы удержать их.

– Не хотелось прибавлять вам работы, – говорит Тененбойм.

В бытность свою в отделе по борьбе с наркотиками Ландсман пять раз арестовывал Тененбойма. Пожалуй, это единственное основание для дружбы между ними, но его вполне достаточно.

– Это не работа, Тененбойм, – говорит Ландсман, – я делаю это по любви.

– Ну точно как я. Только по любви будешь вкалывать ночным администратором в этом сраном клоповнике.

Ландсман похлопывает Тененбойма по плечу, и они отправляются осматривать покойника, втиснувшись в необитаемый заменгофский лифт, или ELEVATORO, как сообщает медная табличка над входом. Пятьдесят лет тому, когда гостиницу только построили, все вывески, указатели и предупреждения были выгравированы на медных табличках на языке эсперанто[5 - …заменгофский лифт… табличках на языке эсперанто. – Людвик Лазарь Заменгоф (1859–1917) – польский врач-окулист, создатель языка эсперанто. Учился в Варшаве, Москве и Вене. В 1887 г. издал (под псевдонимом «D-ro Esperanto») проект искусственного вспомогательного международного языка, надеясь, что он послужит делу взаимопонимания между народами. Позднее опубликовал словари эсперанто, хрестоматии и отдельные издания своих оригинальных произведений и переводов на эсперанто мировой художественной классики.]. Бо?льшая часть их давно сгинула бесследно, став жертвами небрежности, вандализма или пожарной инспекции.

Ни дверь, ни дверной проем номера 208 не свидетельствуют о насильственном вторжении. Ландсман оборачивает ручку носовым платком и легонько толкает дверь носком ботинка.

– Я когда его только увидел, у меня такое чудно?е чувство появилось, – говорит Тененбойм, следуя за Ландсманом в открытую дверь. – Помните выражение «сломленный человек»?

Да, что-то такое Ландсман слышал.

– Большинство людей, которых так называют, совершенно того не заслуживают, – продолжает Тененбойм, – коль уж на то пошло, в них и ломаться-то нечему. Но вот этот самый Ласкер… Он вроде тех неоновых палочек – сломаешь их, и они светятся. Знаете, да? По нескольку часов кряду. И слышно, как внутри звякают осколки стекла. Ладно, не обращайте внимания. Просто возникло такое странное ощущение.

– В наши дни у кого только нет странных ощущений, – говорит Ландсман, занося в черный блокнотик какие-то заметки об обстановке в номере, впрочем совершенно лишние, поскольку он редко забывает даже мельчайшие подробности физического описания; все те же доктора, психотерапевты и бывшая супруга в один голос пророчили, что пристрастие к алкоголю скоро погубит уникальную память Ландсмана, но пока что, к его глубокому сожалению, эти предсказания не сбываются: картины прошлого, все до единой, остаются при нем как живые. – Нам даже пришлось выделить линию, чтобы управиться с телефонными звонками от чудаков.

– Странно в нынешние времена быть евреем, – соглашается Тененбойм. – Это уж точно.

На ламинированном туалетном столике лежит небольшая стопка брошюр. На тумбочке у кровати – шахматная доска. Она выглядит так, словно смерть застала Ласкера в разгар партии: ровный строй фигур нарушен, черный король под ударом в центре, у белых преимущество в две фигуры. Шахматы дешевенькие – картонная доска, складывающаяся посредине, полые фигуры с пластиковыми заусенцами – привет от формы, в которой их штамповали.

В торшере с тремя абажурами, рядом с телевизором, горит только одна лампочка. Все остальные лампочки в номере, кроме той, что в ванной, перегорели или вывинчены. На подоконнике упаковка популярного безрецептурного слабительного. Окно приоткрыто на максимально возможный дюйм, и каждые пять секунд металлические жалюзи дребезжат от резкого ветра со стороны залива Аляска. Этот ветер несет гниловатый запах древесной трухи, корабельной солярки, лососевой требухи и консервных жестянок для рыбозаготовки. Как поется в песне «Нох амол», которую Ландсман и все аляскинские евреи его поколения выучили еще в начальной школе, запах с залива наполняет каждый еврейский нос надеждой, сулит возможность, великий шанс все начать заново, еще раз. «Нох амол» ведет свою историю со времен Полярных Медведей начала сороковых, и ее предназначением было выразить благодарность за еще одно чудесное спасение, нох амол – СНОВА. В наши дни евреи округа Ситка более чутко воспринимают ироническую нотку, изначально звучавшую в этой песне.

– Помнится, я знавал немало аидов-шахматистов, которые герычем баловались.

– Да и я, – кивает Ландсман, глядя сверху на распростертый труп; он вспомнил, что не раз встречал аида в «Заменгофе».

Этакий человек-пичужка. Блестящие глаза, шнобель. Красноватые пятна кое-где на щеках и на шее – розацеа, не иначе. Не рецидивист, не подонок какой, не пропащая душа. Еврей как еврей – вроде самого Ландсмана, разве что лекарство он выбрал другое. Ногти ухоженные. Всегда при шляпе и галстуке. Как-то раз читал книгу, д

Страница 7

лая пометки на полях. Теперь Ласкер лежит на откидной кровати, лицом к стене, в одних белых подштанниках. Рыжеватые волосы, рыжие веснушки и трехдневная золотистая стерня на щеках. След двойного подбородка, – видимо, в неведомой прошлой жизни, помечает себе Ландсман, покойный был толстым мальчиком. Глаза вылезли из темно-кровянистых орбит. На затылке крошечная обугленная дырка, сгусток крови. Никаких признаков борьбы. Как будто Ласкер не видел и не осознавал, что его убивают. Подушка на кровати отсутствует, отмечает Ландсман.

– Знать бы раньше, так предложил бы ему сыграть партейку-другую.

– А вы играете?

– Шахматист из меня неважнецкий, – признается Ландсман. Рядом с туалетом, на плюшевом коврике приторного желто-зеленого цвета пастилок от кашля, он замечает крошечное белое перышко. Ландсман рывком открывает дверь туалета – вот она, подушка, на полу – ей прострелили сердце, чтобы заглушить звук взорвавшегося в патроне газа. – Нет у меня понимания миттельшпиля.

– По моему опыту, детектив, – говорит Тененбойм, – тут у нас полный миттельшпиль.

– Кто бы сомневался, – кивает Ландсман. И звонит своему напарнику Берко Шемецу. – Детектив Шемец? – говорит он в мобильник «Шойфер АТ», собственность полицейского управления. – Это твой напарник.

– Сто раз я тебя просил больше так не делать, Мейер, – отвечает Берко.

Нет нужды сообщать, что у него тоже осталось восемь часов до следующего дежурства.

– Имеешь полное право сердиться. Только я тут подумал, может, ты не спишь еще.

– Я и не спал.

В отличие от Ландсмана, Шемец не отправил коту под хвост ни свой брак, ни личную жизнь. Все ночи он проводил в объятиях своей безупречной жены, благодарно отвечая взаимностью на безусловно заслуженную любовь, которой та одаривала своего супруга – преданнейшего мужчину, никогда не дававшего ей повода для сожалений или тревог.

– Холера тебе в бок, Мейер, – говорит Берко и усугубляет американским: – Черт тебя дери.

– Я тут прямо у себя в гостинице имею явное убийство, – сообщает Ландсман. – Постоялец. Один выстрел в затылок. Подушка вместо глушителя. Очень чисто.

– В яблочко, значит.

– Я только потому и решил тебя побеспокоить. Необычный способ убийства.

В Ситке, население которой, разместившееся на длинном драном лоскуте муниципального района, составляет три и две десятых миллиона человек, ежегодно регистрируется в среднем семьдесят пять убийств. Часть из них – бандитские разборки: русские штаркеры приканчивают друг друга в вольном стиле. Все прочие убийства в Ситке – это так называемые преступления страсти, как на скорую руку обозвали математический результат, который получается, если алкоголь помножить на огнестрельное оружие. Хладнокровные казни настолько же редки, насколько трудноудаляемы с большой белой доски, куда крепятся ярлыки нераскрытых дел.

– Ты же не при исполнении, Мейер. Звякни в отдел. Отдай жмурика Табачнику и Карпасу.

Табачник и Карпас – еще два детектива, которые вместе с Ландсманом и Шемецем входят в группу «Б» отдела убийств Главного управления полиции округа Ситка; в этом месяце они дежурят в ночную смену. Ландсман не может не признать, что идея сбросить сие голубиное дерьмецо на шляпу сослуживцам не лишена некоторой привлекательности.

– Ну, я бы так и сделал, – говорит он, – но мы с покойником соседи.

– Вы были знакомы? – Голос у Берко смягчается.

– Нет, – отвечает Ландсман. – Не знал я его, аида этого.

Он отводит взгляд от бледного веснушчатого бесформенного тела, распростертого на откидной кровати. Иногда Ландсман невольно жалеет этих бедолаг, но как бы это не вошло в привычку.

– Слушай, – говорит он, – ложись-ка ты спать. Завтра обсудим. Прости, что потревожил. Спокойной ночи. Извинись за меня перед Эстер-Малке.

– Что-то голос у тебя малость того, Мейер, – говорит Берко. – Ты как там?

За последние месяцы Мейер множество раз звонил своему напарнику в самые неподходящие часы посреди ночи, разглагольствуя гневно или же бессвязно изливая горе на алкогольном диалекте. Два года назад Ландсман катапультировался из терпящего бедствие самолета своего брака, а в апреле прошлого года его младшая сестра разбилась на двухместном поршневом «пайпер-суперкабе», врезавшись в поросший кустарником склон сопки Дункельблюм. Но не о гибели Наоми думает сейчас Ландсман, не о разводе сожалеет. Его захватывает видение: он сидит на грязно-белом диване в неопрятном фойе гостиницы «Заменгоф» и играет в шахматы с Эмануэлем Ласкером, или как там его звали на самом деле. Они озаряют друг друга угасающим сиянием, вслушиваясь в дребезжание осколков стекла внутри. И пусть Ландсман не выносит шахматы, картина от этого не становится менее щемящей.

– Этот парень был шахматистом. А я и не догадывался. Вот и все.

– Мейер, пожалуйста, – просит Берко, – пожалуйста, умоляю тебя, Мейер, только не рыдай.

– Я в порядке, – успокаивает его Ландсман. – Спокойной ночи.

Ландсман звонит диспетчеру, чтобы записать на себя расследование дела Ласкера. Еще одно паршивенькое убийство

Страница 8

никак не запятнает его безупречной раскрываемости. Подумаешь – глухарь. Первого января весь суверенный федеральный округ Ситка, вся эта фигурная скобка каменистого побережья, протянувшегося вдоль западных оконечностей островов Баранова и Чичагова, снова перейдет под юрисдикцию штата Аляска. Окружное управление полиции, которому Ландсман предан телом и душой и в котором прослужил верой и правдой двадцать лет, будет расформировано. И совершенно неясно, сохранят ли свою работу Ландсман, или Шемец, или кто-то другой из сослуживцев. Все в тумане и насчет грядущего Возвращения, вот потому-то и странно по нынешним временам быть евреем.




2


Ожидая патрульного латке, Ландсман стучится в двери. Большинство постояльцев «Заменгофа» этой ночью отсутствовали, телом или душой, а все, что Ландсман мог получить с остальных, – так с тем же успехом можно ломиться в дверь школы для глухонемых Гиршковица. В большинстве своем дерганая, бестолковая, гнусная кучка аидов с прибабахами – вот кто они, постояльцы гостиницы «Заменгоф», но никто из них этой ночью вроде бы не дергался больше обычного. И ни в одном из них Ландсман не усматривает типа, способного вдавить крупнокалиберный ствол человеку в затылок и хладнокровно пристрелить его.

– Зря я трачу время на телков этих, – говорит Ландсман Тененбойму. – А ты точно уверен, что ничего и никого необычного не заметил?

– Извините, детектив.

– Ты тоже телок, Тененбойм.

– Я не оспариваю обвинение.

– Служебный выход?

– Дилеры через него шастали, – отвечает Тененбойм. – Нам пришлось поставить сигнализацию. Я бы услышал.

Ландсман велит Тененбойму дозвониться дневному администратору и тому, кто его замещает по выходным, и выдернуть их из постелей. Оба джентльмена согласны с Тененбоймом в том, что, насколько им известно, никто покойным не интересовался и не звонил ему. Никогда. По крайней мере, пока он жил в «Заменгофе». Ни посетителей, ни друзей, ни даже мальчишки-посыльного из «Жемчужины Манилы». Так что, полагает Ландсман, в этом и состоит разница между ним и Ласкером – ему, Ландсману, время от времени приносили из «Ромеля» коричневый пакет с лумпией[6 - Лумпия – блюдо Юго-Восточной Азии, тонкие яичные блинчики или рисовая бумага с разнообразной начинкой.].

– Пойду проверю крышу, – говорит Ландсман. – Никого не выпускай и дай мне знать, когда латке соизволит явиться.

Ландсман поднимается elevatoro на восьмой этаж, а потом, грохоча, пешком преодолевает еще один пролет с обитыми железом бетонными ступеньками, ведущими на крышу «Заменгофа». Он обходит периметр, видит улицу Макса Нордау до самой крыши «Блэкпула». Он вглядывается в пропасти, лежащие за северным, восточным и южным карнизами, в приземистые строения шестью-семью этажами ниже. Ночь – оранжевое липкое пятно над Ситкой, смесь тумана и натриевых фонарей. Она похожа на прозрачный лук, обжаренный в курином жире. Фонари еврейской территории тянутся от склона вулкана Эджком на западе, над семьюдесятью двумя пустынными островами к югу, через Шварцер-Ям, мыс Палтуса, Южную Ситку и далее через Нахтазиль, Гаркави и Унтерштат, пока не теряются на востоке за грядой Баранова. На острове Ойсштелюнг, на кончике Английской Булавки, – маяк, этот единственный последыш Всемирной выставки, остерегающе подмигивает то ли самолетам, то ли евреям. В ноздри Ландсману шибает смрад рыбной требухи с консервных заводов, жира с жаровен «Жемчужины Манилы», выхлопы такси, ядовитый букет свежевыделанных шляп с фетровой фабрики Гринспуна в двух кварталах от гостиницы.

– Хорошо там, наверху, – говорит Ландсман, спустившись в вестибюль с его очарованием пепельниц, пожелтевших диванов, обшарпанных стульев и столов, где можно иногда застать пару здешних обитателей, убивающих время за игрой в безик. – Мне следовало бы почаще там бывать.

– А как насчет подвала? – спрашивает Тененбойм. – Внизу тоже глянете?

– Подвал, – повторяет Ландсман, и его сердце вдруг ни с того ни с сего изображает в груди ход конем. – Надо бы, наверное.

Ландсман по-своему орешек крепкий, что называется, любитель отчаянного риска. О нем говорят как о прожженном, безрассудном момзере, свихнувшемся сукином сыне. Ему удавалось осадить штаркеров и психопатов, его дырявили, били, замораживали, жгли. Он преследовал лиходеев под вспышками городских перестрелок и в дебрях медвежьих чащоб. Высоты, толпы, змеи, горящие дома, свирепые собаки, натасканные на запах полицейских, – он все это побеждает и перебарывает, все ему нипочем.

Но стоит ему оказаться в кромешном мраке или в замкнутом пространстве, что-то животное начинает биться в конвульсиях внутри Мейера Ландсмана. И только его бывшая жена знает, что детектив Мейер Ландсман боится темноты.

– Мне с вами? – импровизирует Тененбойм.

Но мало ли что может прийти в голову чувствительной хабалке вроде Тененбойма.

Ландсман презрительно отвергает предложение:

– Просто дай мне чертов фонарь.

Подвал выдыхает камфару, мазут и холодную пыль. Ландсман дергает за шнур и включает голую лампочку, задержива

Страница 9

т дыхание и ныряет. У подножия лестницы он проходит кладовую забытых вещей. Стены в ней обиты древесно-волокнистыми плитами, увешанными полками с крючками и гнездами, где ютятся тысячи предметов, покинутых или забытых постояльцами. Распарованная обувь, меховые шапки, труба, заводной дирижабль. Коллекция восковых граммофонных валиков, представляющая весь репертуар стамбульского оркестра «Орфеон». Топор дровосека, два велосипеда, вставная челюсть в гостиничном стакане. Парики, трости, стеклянный глаз, набор рук, забытый продавцом манекенов. Молитвенники, талесы в бархатных сумочках на молнии, заморский идол с телом жирного младенца и головой слона, а вот и деревянный ящик из-под лимонада, заполненный ключами, другой – вдоль и поперек набитый парикмахерскими инструментами, от плоек до щипчиков для ресниц. Семейные фотографии в рамках, знавшие лучшие дни. Загадочный резиновый жгут – может, эротическая игрушка, или противозачаточное средство, или патентованная тайная деталь женского корсета. Какой-то аид даже забыл чучело куницы, холеное и злобное, с чернильной бусинкой глаза.

Ландсман шерудит карандашом в ящике с ключами. Он заглядывает в каждую шапку, обшаривает полки позади забытых книг в мягких обложках. Он слышит собственное сердце и запах своего альдегидного дыхания, и после нескольких минут в тишине шум крови в ушах начинает напоминать чью-то беседу. Он проверяет за бойлерами, скованными стальными обручами, как товарищи-арестанты по пути на каторгу.

Теперь прачечная. Когда Ландсман дергает шнурок, чтобы зажечь свет, ничего не происходит. Тут темнее раз в десять и не на что смотреть, кроме пустых стен, оторванных крюков, стоков в полу. В «Заменгофе» давно уже не стирают белье в собственной прачечной. Ландсман заглядывает в стоки, мрак там маслянист и густ. Ландсман ощущает в животе трепет червя. Он сгибает пальцы и трещит шейными позвонками. В дальнем конце прачечной обнаруживается дверца из трех досок, сбитая четвертой по диагонали, вместо задвижки – веревочная петля и крючок.

Подвал. От одного этого слова Ландсману становится слегка не по себе.

Он прикидывает степень вероятности, что какой-нибудь убийца, не профессионал, не настоящий любитель, даже не обычный маньяк, мог бы спрятаться в этой норе. Все возможно. Однако даже отпетому психу было бы несподручно изнутри накинуть петлю на крюк. Эта логика уже почти уговаривает его оставить крысиную нору в покое. В результате Ландсман включает фонарь и зажимает его в зубах. Он поддергивает штанины, становится на колени. Просто назло самому себе, потому что поступать назло себе, другим, всему миру – любимая забава и единственное достояние Ландсмана и его народа. Одной рукой он расстегивает кобуру своего гигантского малыша «смит-вессона», а другой нащупывает петлю на двери. И резко распахивает дверцу крысиной норы.

– Вылезай! – произносит он пересохшими губами, скрипя, что твой перепуганный старый пердун.

Восторг, испытанный им на крыше, остыл, как спираль перегоревшей лампочки. Ночи его прошли зря, его жизнь и карьера – всего лишь череда ошибок, и город его – та же лампочка, которая вот-вот потухнет.

Он до пояса залезает в крысиную нору, где прохладно и резко пахнет мышиным дерьмом. Луч фонарика тоненькой струйкой сочится повсюду, тень становится еще гуще от его света. Стены здесь шлакоблочные, пол земляной, потолок – отвратительный клубок проводов и пеноизоляции. Посреди грязного пола лежит диск необработанной фанеры, вставленный в круглую металлическую раму вровень с полом. Ландсман задерживает дыхание и, переплывая собственную панику, устремляется к дыре в полу, полный решимости не выныривать, пока может. Грязь вокруг рамы не тронута. И даже слой пыли на дереве и раме одинаков, ни отметок, ни бороздок. И нет причины полагать, что кто-то тут побывал. Ландсман просовывает пальцы между фанерой и рамой и приподнимает грубую крышку люка.

Фонарь выхватывает алюминиевую трубу с резьбой, ввинченную в землю и снабженную стальными скобами-ступеньками. Оказывается, рама – тоже часть трубы. Достаточно широкой, чтобы принять взрослого психопата. Или еврея-полицейского с меньшим числом фобий, чем у Ландсмана. Он цепляется за шолем, как за спасительный поручень, сражаясь с безумной потребностью разрядить его в горло мрака, а потом с грохотом роняет фанерный диск назад в раму. Нет, вниз он не ходок. Мрак преследует Ландсмана, пока он поднимается по ступенькам в вестибюль, мрак хватает его за воротник, дергает за рукав.

– Ничего, – говорит он Тененбойму, собравшись.

Слово звучит с воодушевлением. Может, как предвидение, что убийство Эмануэля Ласкера обречено быть раскрытым, слово, ради которого, как он полагает, Ласкер жил и умер, как осознание того, что останется после Возвращения от его, Ландсмана, родного города.

– Ничего.

– Знаете, что Кон болтает? – говорит Тененбойм. – Кон болтает, что в доме водится привидение.

Кон – это дневной администратор.

– Гадит и разносит дерьмо. Кон думает, что это призрак профессора Заменгофа.

– Есл

Страница 10

б эту помойку, – говорит Ландсман, – назвали моим именем, я бы тоже бродил здесь призраком.

– Кто знает, – обобщает Тененбойм. – Особенно в наши дни.

В наши дни никто ничего не знает. У Поворотны кот огулял крольчиху, и та произвела прелестных уродцев, чьи фотографии украсили первую полосу «Ситка тог». В феврале пятьсот свидетелей со всего района божились, что две ночи кряду наблюдали мерцание северного сияния в виде человеческого лица с бородой и пейсами. Яростные споры разразились везде, обсуждалась личность бородатого мудреца в небе, и смеялся ли он (или просто страдал, потому что его пучило), и что? это знамение вообще означало.

А на прошлой неделе, среди шухера и перьев кошерной бойни на Житловски-авеню[7 - …кошерной бойни на Житловски-авеню… – Хаим Осипович Житловский (1865–1943) – российский политический деятель, участвовавший в социалистическом и еврейском территориалистском движениях, писатель, литературный критик и мыслитель. Пропагандист культуры и языка идиш, вице-президент конференции по идишу в Черновцах в 1908 г.], курица заговорила с шойхетом, когда тот занес ритуальный нож, и на арамейском языке провозгласила неминуемое пришествие Мошиаха. И если верить все той же «Ситка тог», чудотворная курица предложила многочисленные предсказания, хотя пренебрегла упоминанием супа, попав в который умолкла, как Сам Б-г. Даже весьма поверхностное изучение сообщений, думает Ландсман, покажет, что в те времена, когда странно быть евреем, не менее странно быть и курицей, и так было всегда.




3


На улице ветер вытряхивает дождь из складок своего плаща. Ландсман укрывается в дверном проеме. Два человека переходят улицу, сражаясь с непогодой, один – с виолончельным футляром за спиной, другой – нянча скрипку или альт; они держат путь к дверям «Жемчужины Манилы». Концертный зал в десяти кварталах отсюда и на целый мир дальше от этого конца улицы Макса Нордау, но тоска еврея по свинине, особенно если она хорошо прожарена, сильнее ночи, или расстояний, или ледяного ветра с залива Аляска. И сам Ландсман борется с желанием вернуться в номер 505, к бутылке сливовицы и сувенирной стопке со Всемирной выставки.

Вместо этого он закуривает папиросу. После десяти лет воздержания Ландсман закурил опять три года назад. В то время его тогда еще жена была беременна. Долгожданная беременность, обсуждаемая долго в некоторых кругах, – ее первая беременность – и незапланированная. И, как это часто бывает, когда беременность обсуждается слишком долго, будущий отец испытывал двойственные чувства. Семнадцать недель и один день – день, когда Ландсман купил первую пачку «Бродвея» за эти десять лет, принес грустные новости. Некоторые, хотя и не все клетки, создававшие зародыш под кодовым именем «Джанго», обладали лишней хромосомой на двадцатой паре. Мозаицизм – так это называлось. Дефект грозил значительными нарушениями. Но мог и никак не сказаться. В доступной литературе верующий отыскал бы поддержку, а неверующий – множество причин для уныния. Ландсмановы двойственность, уныние и полное отсутствие веры возобладали. Доктор с полудюжиной расширителей из ламинарии сорвал пломбу с жизни Джанго Ландсмана. Тремя месяцами позднее Ландсман и его папиросы выселились из дома на острове Черновцов – дома, который они с Биной делили чуть ли не все пятнадцать с лишним лет совместной жизни. И не то чтобы Мейер не мог жить с чувством вины. Он просто не мог жить с этим чувством и с Биной.

Старик, толкая себя вперед, словно шаткую тележку, держит извилистый путь к дверям гостиницы. Коротышка, от силы футов пять, волочащий огромный саквояж – древнюю химеру из засаленной парчи и потертой кожи. Ландсман изучает поношенное белое пальто до пят поверх белого костюма с жилетом и широкополую шляпу, натянутую на уши. Белую бороду и пейсы, тонкие и густые одновременно. Вся правая половина тела старика оседает градусов на пять ниже левой: в правой руке саквояж, в котором, наверно, лежат все пожитки старикана – свинцовые чушки, не иначе, – и груз этот тянет его долу. Аид останавливается и поднимает палец, словно собираясь задать Ландсману вопрос. Ветер играет пейсами старика и полями его шляпы. От бороды, подмышек, дыхания, кожи ветер доносит сильный запах мокрого табака, и влажной бумазеи, и пота человека, живущего на улице. Ландсман отмечает цвет его старомодных сапог, остроносых и с пуговицами по бокам, пожелтевшую слоновую кость – в тон бороде.

Ландсман вспоминает, что видел этого чокнутого не раз, еще в те времена, когда арестовывал Тененбойма за мелкую кражу и присвоение чужого имущества. Аид не был моложе и в те поры, да и сейчас не выглядел старше. Люди нарекли его Элияху, потому что он появлялся там, где его меньше всего ждали[8 - Люди нарекли его Элияху, потому что он появлялся там, где его меньше всего ждали… – Элияху (Элия; в русской традиции Илья-пророк) – израильский пророк времен царя Ахава и его сына Ахазии (IX в. до н. э.), наиболее значительная фигура эпохи «устных пророков». Появление Элияху так же неожиданно, как и

Страница 11

го чудесный конец, вознесение на небо, – событие совершенно уникальное во всей Библии.], со своей шкатулкой-пушке и загадочным видом, будто он имеет сказать что-то важное.

– Дорогуша, – обращается он к Ландсману, – это гостиница «Заменгоф» или?..

Его идиш звучит для Ландсмана несколько экзотически, приправленный голландским, кажется. Старик согбен и хрупок, но лицо его, если не считать вороньих лапок вокруг голубых глаз, молодо и без морщин. Да сами глаза полны спичечного огня и рвения, что озадачивает Ландсмана. Перспектива провести ночь в «Заменгофе» нечасто дает повод для подобного предвкушения.

– Она самая. – Ландсман протягивает Пророку Элияху открытую пачку «Бродвея», и коротышка берет две папиросы, заталкивая одну в ковчег нагрудного кармана. – Горячая и холодная вода. Лицензированный шамес при гостинице.

– Ты тут за управляющего, добрый человек?

Ландсман не может сдержать улыбку. Он отступает в сторону, указывая на вход.

– Управляющий там, – говорит он.

Но коротышка не двигается, так и стоит под проливным дождем, его борода трепещет, как флаг перемирия. Он глядит на безликий фасад «Заменгофа», посеревший в тусклом свете уличных фонарей. Узкая куча грязно-белых кирпичей с амбразурами окон, за три или четыре квартала от аляповатейшей длинноты Монастырской улицы; местечко это привлекательно, как влагопоглотитель. Неоновые буквы над входом вспыхивают и гаснут, терзая грезы незадачливых постояльцев «Блэкпула» на другой стороне улицы.

– Тот самый «Заменгоф», – произносит старик, эхом вторя мигающим буквам неоновой вывески. – Не «Заменгоф», а «Тот самый Заменгоф».

А вот и латке, молодой патрульный по фамилии Нецки подбегает трусцой, в руках у него круглая плоская широкополая шляпа.

– Детектив… – переведя дыхание, говорит латке, а потом, покосившись на старика, кивает и ему. – Здрасте, дедушка. Ну да… фух, детектив, извините. Только что позвонили, я там отлучался на минутку.

В дыхании Нецки чувствуется запах кофе, а правый обшлаг синего кителя присыпан сахарной пудрой.

– И где у нас труп?

– В двести восьмом, – отвечает Ландсман, открывая дверь для латке, потом оборачивается к старику. – Зайдешь, дед?

– Нет, – отказывается Элияху с каким-то кротким умилением в голосе, непостижимым для Ландсмана. Может, это сожаление, или облегчение, или мрачное удовлетворение человека, вкушающего разочарования. Мерцающий спичечный огонь, застрявший в глазах старика, заволакивает пелена слез. – Я всего лишь полюбопытствовал, господин полицейский Ландсман.

– Уже детектив, – сообщает Ландсман, удивленный, что старик помнит его имя, – ты меня помнишь, дед?

– Я помню все, дорогуша.

Элияху лезет в карман поблекшего желтого пальто и вытаскивает пушке, деревянный ларец размером приблизительно с ящик для учетных карточек. На лицевой части ящичка выведены слова на иврите: «ЭРЕЦ-ИСРАЭЛЬ». В крышке ларца прорезь для монет или сложенной в несколько раз долларовой купюры.

– Не пожертвуете немножко? – осведомляется Элияху.

Никому и никогда Святая земля не казалась более далекой и недостижимой, чем еврею из Ситки. Где-то на другом краю земли, про?клятое место под властью людей, собравшихся там только для того, чтобы сохранить чудом уцелевшую горстку евреев, которым грош цена. И вот уже полвека, как мусульманские фанатики и арабские вожди, египтяне и персы, социалисты и националисты, монархисты и шииты, панарабисты и панисламисты дружно вцепились зубами в Эрец-Исраэль и обглодали ее до костей и хрящиков.

Иерусалим – это город крови и лозунгов на стенах, отрезанных голов на телеграфных столбах. Соблюдающие закон евреи во всем мире еще не оставили надежду поселиться на земле Сиона. Но евреи были рассеяны уже трижды: в пятьсот восемьдесят шестом году до нашей эры, в семидесятом – уже нашей и в довершение – варварски – в сорок восьмом году двадцатого века. Даже верующим трудно поверить, что есть еще шансы снова начать все с нуля.

Ландсман достает кошелек и просовывает сложенную двадцатку в пушке Элияху.

– Удачи, – говорит он.

Коротышка подхватывает тяжелый саквояж и ковыляет прочь. Ландсман протягивает руку и хватает Элияху за рукав, вопрос зреет у него в душе – детский вопрос о желании его народа обрести дом. Элияху оборачивается с заученной опасливой гримасой. А вдруг Ландсман из тех, кто может навредить? Ландсман чувствует, что вопрос растворяется, как никотин в его крови.

– Что у тебя в сумке, дед? – спрашивает Ландсман. – На вид тяжелая.

– Это книга.

– Одна книга?

– Она очень толстая.

– Долгая история?

– Очень долгая.

– О чем она?

– Это про Мошиаха, – говорит Элияху. – А теперь, пожалуйста, уберите руку.

Ландсман отпускает его. Старик выпрямляется и вскидывает голову. Облаков, заслонявших его глаза, как не бывало. Он кажется рассерженным, надменным и не таким уж старым.

– Мошиах грядет, – говорит он.

Это не совсем угроза, скорее обещание искупления, но все-таки лишенное теплоты.

– И очень вовремя, – говорит Ландсман, дернув пальцем по на

Страница 12

равлению гостиничного вестибюля. – Сегодня у нас как раз местечко освободилось.

Выражение лица Элияху становится то ли обиженным, то ли просто гадливым. Он открывает черный ящичек и заглядывает внутрь. Извлекает двадцатидолларовую купюру, которую дал ему Ландсман, и возвращает ее владельцу. Потом подхватывает саквояж, натягивает на голову белую шляпу с обвисшими полями и уходит в дождь. Ландсман сминает двадцатку и сует ее в карман брюк. Он давит папиросу ботинком и идет в гостиницу.

– Что за чудик? – спрашивает Нецки.

– Его называют Элияху. Он безобидный, – вмешивается Тененбойм из-за стальной решетки конторки. – Частенько здесь бывает. Все пытается свести с Мошиахом. – Тененбойм с треском проводит золотой зубочисткой по коренным зубам. – Послушайте, детектив, мне, конечно, следует помалкивать. Но должен вам сказать. Управление завтра пошлет письмо.

– Жду не дождусь, – откликается Ландсман.

– Владельцы продают нас концерну из Канзас-Сити.

– Вышвырнут?

– Может быть, – говорит Тененбойм, – а может, и нет. Тут все неясно. Но не исключено, что вам придется съехать.

– Это будет написано в письме?

Тененбойм пожимает плечами:

– Письмо составлено юристом.

Ландсман ставит латке Нецки у входной двери.

– Никому не рассказывай, кто что видел или слышал, – напоминает он ему. – И никого не прессуй, даже если он того заслуживает.

Менаше Шпрингер, криминалист, работающий в ночную смену, влетает в фойе со стуком дождя, на нем черное пальто и меховая шапка. В одной руке у него зонтик, с которого стекает вода. Другой он толкает хромированную тележку, к тележке веревкой прикреплены обтянутый виниловой кожей ящик для инструментов и пластиковый контейнер с отверстиями вместо ручек. Шпрингер – плотный кривоногий крепыш, его обезьяньи руки приделаны прямо к шее, без всякого намека на плечи. Лицо криминалиста в основном состоит из зобатого подбородка, а выпуклый лоб похож на один из увенчанных куполом ульев на средневековых гравюрах – аллегорию Трудолюбия.

Ящик украшен единственным словом «УЛИКИ», выписанным синими буквами.

– Уезжаете? – спрашивает Шпрингер.

Это не самое обычное приветствие в наши дни. Многие уехали из города за последние несколько лет, сбежали из округа ради скудного реестра мест, где их привечают, или туда, где устали слышать о погромах из третьих уст и питают надежды устроить погром своими собственными руками. Ландсман отвечает, что, насколько ему известно, он никуда не собирается. В большинстве мест, принимающих евреев, требуется наличие близкой родни, там живущей. Все близкие родственники Ландсмана или мертвы, или сами ожидают Возвращения.

– Тогда позвольте распрощаться с вами сейчас, навсегда, – говорит Шпрингер. – Завтра в это время я буду греться под теплым солнцем Саскачевана.

– Саскатун-колотун?[9 - …Саскачевана. / Саскатун… – Саскачеван – степная провинция на юге центральной части Канады. Столица – город Реджайна, крупнейший город – Саскатун.] – догадывается Ландсман.

– Минус тридцать у них сегодня, – говорит Шпрингер. – Выше не было.

– Как посмотреть, – отвечает Ландсман, – вы могли бы жить на этой помойке.

– «Заменгоф». – Шпрингер достает из ящиков памяти дело Ландсмана и хмурится, пробегая его содержимое. – Ну да, и дым отечества… а?

– Он вполне подходит к моему нынешнему стилю жизни.

Шпрингер улыбается тонкой улыбкой, с которой стерты почти все следы сожаления.

– Где тут у вас труп? – спрашивает он.




4


Перво-наперво Шпрингер вкручивает все лампочки, которые выкрутил Ласкер. Потом опускает со лба защитные очки и приступает к работе. Он делает покойнику маникюр и педикюр и заглядывает ему в рот в поисках откушенного пальца или бронзового дублона. Он фиксирует отпечатки с помощью порошка и кисти. Он делает триста семнадцать снимков «поляроидом». Снимки трупа, комнаты, продырявленной подушки, найденных им отпечатков. Он фотографирует шахматную доску.

– И для меня, – просит Ландсман.

Шпрингер снимает еще раз шахматную партию, которую Ласкеру пришлось оставить по милости убийцы. Потом протягивает снимок Ландсману, вопросительно приподняв бровь.

– Ценная улика, – поясняет Ландсман.

Фигуру за фигурой Шпрингер разрушает защиту Нимцовича, или что там играл покойный, и упаковывает каждую фигурку в отдельный пакетик.

– Где это вы так вымазались? – спрашивает он, не глядя на Ландсмана.

Ландсман замечает густую коричневую пыль на носках ботинок, на рукавах и на коленях.

– Я обследовал подвал. Там огромная… я не знаю… что-то вроде технической трубы. – Он чувствует, как кровь приливает к щекам. – Пришлось ее проверить.

– Варшавский туннель, – говорит Шпрингер. – Они проходят через всю здешнюю часть Унтерштата.

– Неужели вы этому верите?

– Когда иммигранты приехали сюда после войны. Те, кто был в гетто в Варшаве. В Белостоке. Бывшие партизаны. Я полагаю, что некоторые из них не слишком доверяли американцам. И они рыли туннели. На случай, если опять придется воевать. Потому и район назвали Унтерштат.

Страница 13

 Слухи, Шпрингер. Городская легенда. Это просто коммунальная труба.

Шпрингер хмыкает. Он прячет в пакет банное полотенце, полотенце для рук и обмылок. Он пересчитывает рыжие лобковые волосы, прилипшие к сиденью унитаза, и пакует каждый в отдельности.

– Кстати, о слухах, – говорит он. – Что слышно от Фельзенфельда?

Фельзенфельд – это инспектор Фельзенфельд, начальник подразделения.

– Что значит «слышно»? Это вы о чем? Я видел его сегодня пополудни, – говорит Ландсман, – но я не слышал, чтобы он хоть что-нибудь сказал, он за три года и слова не вымолвил. Что за вопрос? Какие слухи?

– Просто интересуюсь.

Шпрингер бегает пальцами в резиновых перчатках по веснушчатой коже левой руки Ласкера. На ней заметны следы уколов и слабые отпечатки там, где покойный затягивал жгут.

– Фельзенфельд все за живот держался, – говорит Ландсман, вспоминая. – Кажется, он сказал «рефлюкс». Так что вы обнаружили?

Шпрингер хмуро смотрит на плоть над локтем Ласкера, где следы жгута переплетаются.

– Судя по всему, он пользовался ремнем, – говорит он. – Но ремень слишком широк для таких отметин.

Он уже упаковал ремень с двумя парами серых брюк и два синих пиджака в желтый бумажный мешок.

– Его хозяйство в ящике тумбочки, в черной косметичке на молнии, – говорит Ландсман. – Я только мельком глянул.

Шпрингер открывает ящик тумбочки у кровати и вынимает черную сумочку для туалетных принадлежностей. Он расстегивает змейку и издает смешной горловой звук. Косметичка открыта, так что Ландсману видно содержимое. Поначалу он не понимает, что там привлекло внимание Шпрингера.

– Что вы знаете об этом Ласкере? – спрашивает Шпрингер.

– Рискну предположить, что время от времени он играл в шахматы, – отвечает Ландсман.

Одна из трех книг в комнате, грязная и зачитанная, в оборванной мягкой обложке, – «Триста шахматных партий» Зигберта Тарраша[10 - …«Триста шахматных партий» Зигберта Тарраша. – Зигберт Тарраш (1862–1934) – один из крупнейших шахматистов и теоретиков шахмат в истории. Книга «Триста шахматных партий» была написана в 1895 г.]. Под обложкой бумажный кармашек с карточкой Публичной библиотеки Ситки, согласно которой взял он ее в 1986 году. Ландсман тут же вспомнил, что именно в этом году он и его будущая бывшая жена впервые стали близки не только душой, но и телом. Бине в то время исполнилось двадцать, а Ландсману – двадцать три, и это был апогей северного лета. «Июль 1986» – отпечатано на карточке в бумажном кармашке иллюзий Ландсмана. Две прочие книги – дешевые еврейские триллеры.

– А кроме этого, я о нем ни бельмеса не знаю.

Когда Шпрингер разгадывает отметины на руке Ласкера, оказывается, что в качестве жгута покойный выбрал тонкий кожаный ремешок, черный, шириной не больше дюйма. Шпрингер вытаскивает его из косметички двумя пальцами, будто тот может укусить. На середине ремешка висит кожаная коробочка, созданная для хранения клочка пергамента, на котором выцарапаны пером и чернилами четыре цитаты из Торы. Каждое утро благочестивый еврей обвивает одной такой штуковиной левую руку, другой обвязывает голову и молится, дабы понять, что за Б-г заставляет делать подобное каждый проклятый день. Но в этой коробочке на ремешке Эмануэля Ласкера пусто. Ремешок – всего лишь подмога, чтобы расширить вену на руке.

– Что-то новенькое, – говорит Шпрингер. – Тфилин вместо жгута.

– Я вот что думаю, – говорит Ландсман, – он выглядит… Как будто он раньше был из тех, из черношляпников. У щек такой вид… я не знаю. Как недавно выбриты.

Ландсман натягивает перчатку и, держа Ласкера за подбородок, наклоняет из стороны в сторону голову покойника вместе со всей опухшей маской сосудов.

– Если он и носил бороду, то очень давно, – говорит он. – Цвет кожи на лице везде одинаков.

Он отпускает голову Ласкера и отходит от тела. Вряд ли можно сказать, что детектив прочно связал Ласкера с черношляпниками. Но, судя по подбородку бывшего толстого мальчика и атмосфере разрушения, он полагает, что Ласкер когда-то был чем-то бо?льшим, нежели беспорточный наркоман в дешевой гостинице. Ландсман вздыхает:

– Все бы отдал, чтобы лежать сейчас на солнечных пляжах Саскатуна.

В коридоре раздается шум, дребезжание металла и скрип ремней, и тут же появляются два работника морга со складной каталкой. Шпрингер просит их захватить ящик с уликами и мешки, им заполненные. И сам удаляется, громыхая; одно колесо его тележки жалобно скрипит на ходу.

– Куча дерьма, – информирует Ландсман ребят из морга, подразумевая дело, а не жертву.

Суждение это для них, похоже, не сюрприз и не новость.

Ландсман возвращается к себе в номер, чтобы воссоединиться с бутылкой сливовицы и с возлюбленной стопочкой со Всемирной выставки. Он усаживается в замызганное кресло у дешевого стола, вынимает поляроидный снимок из кармана и изучает партию, недоигранную Ласкером, пытаясь сообразить, чей следующий ход, белых или черных, и каков будет ход потом. Но фигур слишком много, и слишком трудно держать в голове все комбинации, и у Ландсмана не

Страница 14

шахмат, чтобы расставить фигуры. Через пару минут он чувствует, что засыпает. Но нет, он этого не сделает – по крайней мере пока знает, что ждут его банальные эшеровы сны[11 - …Эшеровы сны… – Мауриц Корнелис Эшер (1898–1972) – нидерландский художник-график. Известен прежде всего своими концептуальными литографиями, гравюрами на дереве и металле, в которых он мастерски исследовал пластические аспекты понятий бесконечности и симметрии, а также особенности психологического восприятия сложных трехмерных объектов, самый яркий представитель имп-арта. Эшера называли мастером оптических иллюзий.], пьяно вихляющиеся шахматные доски, огромные ладьи, отбрасывающие фаллические тени.

Ландсман раздевается, стоит под душем и ложится на полчаса с открытыми глазами, вынимая воспоминания из пластиковых пакетов – о сестричке в ее одномоторном «суперкабе», о Бине летом восемьдесят шестого. Он изучает их, как расшифровки партий в пыльной книге, украденной из библиотеки, шахи и маты из прошлого во всем их великолепии. Проваландавшись так без толку полчаса, он встает, надевает чистую рубашку и галстук и идет в Управление полиции Ситки писать отчет.




5


Ландсман возненавидел шахматы с легкой руки отца и дяди Герца. Отец и брат матери дружили с детства, еще в Лодзи, и были членами Шахматного клуба юных маккавеев. Ландсман вспоминает, как они без конца обсуждали летний день 1939 года, когда великий Тартаковер[12 - Савелий Тартаковер (1887–1956) – гроссмейстер, профессиональный шахматист, теоретик и литератор, по словам Ласкера, «Гомер шахматной игры». В конце 1920-х – начале 1930-х гг. он входил в восьмерку-девятку лучших шахматистов мира.] заскочил к маккавейчикам для показательной игры. Савелий Тартаковер был гражданин Польши, гроссмейстер, автор прославленного афоризма: «Все промахи – здесь, на доске, в ожидании, что их сделают». Он прибыл из Парижа, чтобы написать о тамошнем турнире для «Французского шахматного журнала» и наведаться к директору Шахматного клуба юных маккавеев, своему старому другу со времен пребывания на русском фронте в составе армии Франца-Иосифа. Поддавшись настойчивым уговорам директора, Тартаковер согласился сыграть с самым лучшим юным шахматистом клуба Исидором Ландсманом.

Они сели друг против друга: рослый ветеран в сшитом на заказ костюме и раздражающе благодушном настроении и заикающийся пятнадцатилетний косоглазый мальчик с реденькой челкой и усиками, которые часто принимали за отпечатки измазанного сажей пальца. Тартаковер играл черными, и отец Ландсмана выбрал «английское начало». Первый час Тартаковер играл рассеянно, почти машинально. Он запустил свой великий шахматный мотор в режиме малого газа и играл стандартно. На тридцать четвертом ходу он с добродушной насмешкой предложил отцу Ландсмана ничью. Исидору хотелось по-маленькому, в ушах звенело, неотвратимое приближалось. Но он отказался. Игра его уже не основывалась ни на чем, кроме чутья и отчаяния. Он отвечал, он отказывался от разменов, его единственным достоянием были упрямство и неистовое чувство шахматной доски. После семидесяти ходов и четырех часов с десятью минутами игры Тартаковер, уже не столь рассеянный, опять предложил ничью. Отец Ландсмана, измученный шумом в ушах, чуть не обмочился и согласился. В последующие годы отец Ландсмана иногда проговаривался, что его разум, этот странный орган, так и не оправился от испытания той партией. Но естественно, его ожидали испытания куда худшие.

– Не могу сказать, что я получил удовольствие, – якобы заявил Тартаковер отцу Ландсмана, вставая со стула. Юный Герц Шемец, всегда подмечавший недреманным оком малейшую слабость, усек дрожь в руке Тартаковера, поспешно ухватившей бокал токайского. Потом Тартаковер протянул палец к черепу Исидора Ландсмана. – Но я уверен, это предпочтительней, чем жить вот здесь.

Не прошло и двух лет, как Герц Шемец, его мать и сестричка Фрейдл прибыли с первой волной галицийских поселенцев на аляскинский остров Баранова. Доставил их пресловутый «Даймонд», десантный транспорт времен Первой мировой войны: министр внутренних дел Икес[13 - …министр внутренних дел Икес… – Гарольд Леклер Икес (1874–1952) – американский политический деятель. При президентах Франклине Рузвельте и Гарри Трумэне занимал пост министра внутренних дел США в течение 13 лет, с 1933 по 1946 г. В 1938 г. выступил с предложением предоставить Аляску в качестве «убежища для еврейских беженцев из Германии и других европейских стран, где евреи подвергаются угнетению и преследованиям».] приказал извлечь тот из нафталина и перекрестить в качестве сомнительного мемориала (по крайней мере, так гласила легенда) покойному Энтони Даймонду,[14 - …в честь покойного Энтони Даймонда… – Энтони Джозеф Даймонд (1881–1953) – политик, член американской Демократической партии, который на протяжении долгих лет (1933–1945) являлся представителем от Аляски в палате представителей США. Выступал за государственную независимость Аляски.] делегату без права голоса от Аляски в палате представителей. (До того,

Страница 15

ак на каком-то перекрестке в Вашингтоне его насмерть сбил пьяный таксист-шлимазл по имени Денни Ланнинг – вечный герой евреев Ситки, – делегат Даймонд уже почти сумел зарубить в комитете голосование по Закону о поселении.) Худой, бледный, ошарашенный Герц Шемец сошел из мрака, супной вони и ржавых луж «Даймонда» в студеный и чистый еловый аромат Ситки. Вместе с семьей и всем народом он был пересчитан, привит, избавлен от вшей и окольцован, подобно перелетной птице, Законом о поселении на Аляске 1940 года. В картонном бумажнике он хранил икесовский паспорт – чрезвычайную визу, напечатанную на особо хрупкой бумаге особо жирными чернилами. Идти ему было некуда. Так и было сказано заглавными буквами на обложке икесовского паспорта. Нельзя селиться ни в Сиэтле, ни в Сан-Франциско, ни даже в Джуно или Кетчикане. Все обычные квоты для еврейской иммиграции в Соединенные Штаты оставались в силе.

Даже со своевременной смертью Даймонда закон не мог заставить работать государственную машину без некоторого количества усилий и смазки – ограничение на передвижение евреев было частью сговора.

Вслед за евреями из Германии и Австрии семью Шемец вместе с земляками-галичанами сгрузили во временный лагерь Слэттери, что на торфяном болоте в десяти милях от строптивой полуобветшалой Ситки, столицы Аляскинской русской колонии. В продуваемых, покрытых жестью лачугах и бараках они пережили шестимесячный период интенсивной акклиматизации посредством первоклассной команды из пятнадцати миллионов комаров, работая по контракту с Министерством внутренних дел США. Герца мобилизовали трудиться в группе дорожных рабочих, потом определили в бригаду, строившую аэропорт в Ситке. Он потерял два коренных зуба, когда его саданули лопатой; детали побоища таятся под бетонными опорами в глубине илистого залива Ситки. Впоследствии всякий раз, пересекая Черновицкий мост, он потирал челюсть и его суровые глаза на костлявом лице выражали смутную печаль. Фрейдл послали в школу, расположенную в холодном сарае, по крыше которого барабанил бесконечный дождь. Мать обучали зачаткам земледелия, учили пользоваться плугом, удобрениями и поливальным шлангом. Брошюры и плакаты подпирали короткое аляскинское лето, как аллегория краткого ее пребывания там. Госпожа Шемец, должно быть, представляла поселение Ситка как погреб или сарай, где она и ее дети пересиживают зиму, словно клубни и луковицы, пока их родная почва растает достаточно, чтобы всех их можно было туда пересадить. Никто не мог представить, как глубоко будет вспахана почва Европы, как густо засеется она солью и пеплом.

Несмотря на пустые сельскохозяйственные разговоры, ни скромные фермы, ни кооперативы, обещанные Корпорацией переселенцев Ситки, так никогда и не материализовались. Япония напала на Пёрл-Харбор. Министерство внутренних дел было занято более важными стратегическими задачами, такими как запасы нефти и угля. Под занавес пребывания в «Колледже Икеса» семья Шемец вместе с остальными семьями беженцев оказалась брошена на произвол судьбы. Как и предсказывал делегат Даймонд, они все устремились в промозглый, заново расцветающий город Ситка. Герц изучал уголовное правосудие в новом Технологическом институте Ситки и, окончив его в сорок восьмом году, был принят на работу помощником юриста в отделение первой большой американской юридической фирмы. Его сестра Фрейдл, мать Ландсмана, была среди первых в поселении девочек-скаутов.

Год 1948-й – странное время, чтобы быть евреем. В августе Иерусалим пал, несчетное число евреев трехмесячной Республики Израиль было разбито наголову и оттеснено к морю. Когда Герц начал работать в «Фен-Харматан-Буран», комитет палаты представителей по внутренним делам и делам инкорпорированных территорий затеял-таки давно отсроченный пересмотр статуса, предписанного Законом о поселенцах Ситки. Как и остальные в конгрессе и как большинство американцев, комитет был отрезвлен мрачным открытием гибели двух миллионов европейских евреев в результате варварского разгрома сионизма и плачевным положением беженцев из Палестины и Европы. В то же время они были людьми практическими. Население Ситки уже раздулось до двух миллионов. Нарушая закон, евреи расползлись по всему западному берегу острова Баранова, вплоть до Крузова и западного острова Чичагова. Экономика процветала. Американские евреи лоббировали отчаянно. В конце концов конгресс определил поселению «временный статус» федерации. Но притязания на самостоятельную государственность были отвергнуты безоговорочно. «„НЕТ ЖИДОЛЯСКЕ“, ПООБЕЩАЛИ ЗАКОНОДАТЕЛИ» – оповещал заголовок в «Дейли таймс». Ударение всегда делалось на слове «временный». Через шестьдесят лет статус отменят, и евреи Ситки опять отправятся на все четыре стороны.

Вскоре после этого, теплым сентябрьским полднем, в обеденный перерыв, Герц Шемец шел по Сьюард-стрит[15 - Сьюард, Уильям Генри (1801–1872) – американский государственный деятель, 24-й Государственный секретарь США в 1861–1869 гг., соратник Авраама Линкольна. С его именем связана покупка Аляски у

Страница 16

оссийской империи.] и наткнулся на старого приятеля из Лодзи Исидора Ландсмана. Будущий отец Ландсмана только что прибыл в Ситку, один, на борту «Вилливо», после освежающего тура по европейским концлагерям и лагерям для перемещенных лиц. Лет ему было двадцать пять, был он лыс и почти беззуб. Шести футов ростом и весом в сто двадцать пять фунтов. Запах от него шел чудной, и говорил он как сумасшедший, и пережил он всю свою семью. Ландсман был равнодушен к бурлящей энергии переднего края деловой части Ситки, к рабочим бригадам юных евреек в синих косынках, поющих негритянские духовные гимны на еврейские тексты, парафразы на Линкольна и Маркса. Ни живительный смрад рыбной плоти, и пиленого леса, и перекопанной земли, ни шум землечерпалок и паровых экскаваторов, вгрызавшихся в горы и составлявших Музыку Ситки, – ничто его не занимало. Он шел понурив голову, сгорбившись, словно стараясь пробурить этот мир на своем непостижимом пути из одного измерения в другое. Ничто не вторгалось в темный туннель, по которому он следовал, ничто не освещало его путь. Но когда Исидор Ландсман сообразил, что улыбающийся человек – волосы прилизаны, ботинки словно пара автомобилей «айзер», пахнущий поджаренным чизбургером с луком, только что съеденным у стойки в «Вулворте», – это его старый друг Герц Шемец из Шахматного клуба юных маккавеев, то поднял глаза. Вечная сутулость исчезла. Он открыл рот и снова закрыл его, онемев от гнева, счастья и удивления. И разрыдался.

Герц повел отца Ландсмана в «Вулворт», купил ему еды (яичный бутерброд, молочный коктейль, впервые отведанный, и приличного размера огурец), а потом они отправились на Линкольн-стрит в новую гостиницу «Эйнштейн»; каждый день в гостиничном кафе там встречались великие изгнанники еврейских шахмат, чтобы изничтожать друг друга без жалости и ущерба. Отец Ландсмана, слегка помешавшийся от жира, сахара и последствий тифа, показал им, где раки зимуют. Он играл со всеми посетителями и выставлял их из «Эйнштейна» с такой неподдельной яростью, которую кое-кто из них так ему и не простил.

Но и тогда он демонстрировал скорбный, отчаянный стиль игры, который в детстве помог Ландсману погубить партию. «Твой отец играл в шахматы, – заметил как-то Герц Шемец, – как человек, у которого геморрой, зубная боль и газы». Он вздыхал, он стонал. Он запускал руки в клочковатые остатки темных волос или гонял их пальцами на макушке, словно кондитер, раскатывающий тесто на мраморной плите. Ошибки противников отзывались спазмами у него в животе. Собственные ходы, хоть и смелые, хоть и поразительные, и неожиданные, и мощные, сотрясали его, как череда ужасных новостей, так что он прижимал руку ко рту и закатывал глаза.

Стиль дяди Герца был совершенно другим. Он играл спокойно, беспечно, чуть наклонившись к доске, словно ожидал, что вот-вот подадут на стол или хорошенькая девушка усядется ему на колени. Но он видел все, что происходило на доске, точно так же как в тот день, когда заметил предательскую дрожь в руке Тартаковера в Шахматном клубе юных маккавеев. Он спокойно принимал неожиданности и шел на риск непринужденно и даже слегка забавляясь. Прикуривая папиросы «Бродвей» одну от другой, он наблюдал, как старый друг, корчась и ворча, прокладывает путь сквозь собрание гениев в «Эйнштейне». И когда все уже превратилось в мусорную свалку, Герц сделал необходимый ход. Он пригласил Исидора Ландсмана к себе домой.

Летом 1948 года семья Шемец жила в двухкомнатной квартире в новеньком доме на новеньком острове. Дом приютил две дюжины семей, все – Полярные Медведи, как называла себя первая волна беженцев. Мать спала в спальне. Фрейдл достался диван, а Герц стелил себе на полу. Теперь все они были верные Аляске евреи, а это значило, что все они – утописты, а это значило, что, куда ни глянь, везде они видели несовершенство. Языкатое и сварливое семейство, особенно Фрейдл, которая в свои четырнадцать была уже ростом пять футов и восемь дюймов при весе сто десять фунтов. Она лишь раз взглянула на отца Ландсмана, неуверенно зависшего на пороге их квартиры, и правильно диагностировала, что он так же невозделан и неприступен, как та суровая пустыня, которую она теперь считала своим домом. Это была любовь с первого взгляда.

В последующие годы Ландсману было трудно допытаться у отца, что же такого он увидел во Фрейдл Шемец, если вообще увидел. Девушка была недурна собой: цыганские глаза, оливковая кожа, шорты, походные ботинки и закатанные рукава рубашки «Пендлтон», она прямо-таки излучала древний дух движения маккавеев – mens sana in corpore sano[16 - В здоровом теле здоровый дух (лат.).]. Она очень жалела Исидора Ландсмана, потому что он потерял семью, потому что страдал в концлагере. Но Фрейдл была одним из тех потомков Полярных Медведей, которые преодолевали собственное чувство вины за то, что избежали грязи, голода, придорожных канав и фабрик смерти, предлагая выжившим непрерывный поток советов, информации и критики под видом поддержки боевого духа. Как будто один настырный кибицер мог развеять

Страница 17

удушающую, низко нависшую черную пелену Опустошенности.

Первую ночь отец Ландсмана провел на полу шемецевской квартиры вместе с Герцем. Днем Фрейдл отвела его в магазин и сама купила ему одежду на деньги из собственной заначки, оставшейся с бат-мицвы. Она же помогла снять комнату у недавно овдовевшего соседа по дому. Фрейдл массировала Исидору череп, втирая лук и веруя, что это поможет отрастить волосы. Она кормила его телячьей печенкой для восстановления его измученной крови. Последующие пять лет она подзуживала, и дразнила, и задирала его до тех пор, пока он не выпрямился, не стал смотреть в глаза собеседнику, не выучил американский язык и не начал носить зубные протезы. Она вышла за него замуж на следующий день после того, как ей исполнилось восемнадцать, и получила работу в «Ситка тог», пройдя путь от женской странички до редактора отдела. Фрейдл вкалывала от шестидесяти до семидесяти пяти часов в неделю, пять дней в неделю, до самой смерти от рака, когда Ландсман уже учился в колледже. Одновременно Герц Шемец так поразил американских юристов из «Фен-Харматана», что они собрали пожертвования, дернули за нужные ниточки и послали его учиться на юридический факультет в Сиэтл. Позднее он стал первым юристом-евреем, нанятым ситкинской командой ФБР, его первым окружным директором и со временем, попавшись на глаза Гуверу, руководил местным отделением контрразведки.

Отец Ландсмана играл в шахматы. Каждое утро – шел ли дождь, падал ли снег, стоял ли туман – он проходил две мили к кофейне гостиницы «Эйнштейн», садился у покрытого алюминием стола в глубине комнаты, лицом к двери, вынимал шахматы с фигурками из клена и палисандра, подаренные ему братом жены. Каждый вечер просиживал он на лавке на заднем дворе у домика на Адлер-стрит, что на мысе Палтуса, где вырос и Ландсман-младший, изучая семь или восемь бесконечных партий по переписке. Он составлял обзоры для «Шахматного ревю». Он писал и переписывал биографию Тартаковера, которую то ли не закончил, то ли забросил. Он истребовал пенсию у немецкого государства. И с помощью брата жены учил сына ненавидеть игру, которую сам любил без памяти.

– Ты не хочешь так ходить, – умолял Ландсман-отец после того, как Ландсман-сын бескровными пальцами двигал коня или пешку, дабы встретили свою судьбу, всегда для него неожиданную, независимо от того, сколько времени он учился, тренировался или играл в шахматы. – Поверь мне.

– Хочу.

– Не хочешь.

Но, потакая собственному ничтожеству, Ландсман-младший тоже умел быть упертым. Довольный, пунцовый от стыда, он наблюдал воочию мрачную неизбежность, которую не сподобился предвидеть. И отец мог уничтожить его, освежевать его, выпотрошить его, неотрывно взирая на сына из-за просевшего порога своего лица.

Посвятив этому виду спорта несколько лет, Ландсман-младший сел за пишущую машинку матери и написал отцу письмо, в котором признавался в отвращении к шахматам и умолял больше не принуждать его играть. Мейер неделю проносил письмо в ранце, выдержав три еще более кровавых поражения, и отослал его с почты Унтерштата. Двумя днями позднее Исидор Ландсман наложил на себя руки в двадцать первом номере гостиницы «Эйнштейн» с помощью огромной дозы нембутала.

После этого у Ландсмана-младшего появились проблемы. Он начал мочиться в постель, растолстел, перестал разговаривать. Мать отправила его лечиться к удивительно доброму и на редкость беспомощному доктору по фамилии Меламед. И только через двадцать три года после смерти отца Ландсман нашел злосчастное письмо в ящике, под чистовиком незаконченной биографии Тартаковера. Оказалось, что отец не то что не читал – даже не открывал письмо от сына. Когда почтальон его доставил, Ландсмана-отца уже не было в живых.




6


Ландсман едет за Берко, предаваясь воспоминаниям о тех былых аидах-шахматистах, горбившихся в недрах кафе «Эйнштейн». Если верить часам, сейчас четверть седьмого. Судя по небу, пустому бульвару и камню ужаса, лежащему в животе, теперь глухая ночь. Рассвет на этой широте у самого полярного круга в эти дни зимнего солнцеворота наступит как минимум часа через два.

Ландсман за рулем «шевроле» модели «шевилл-суперспорт» семьдесят первого года выпуска, купленной им лет десять тому в приступе ностальгического оптимизма. Он водил этот автомобиль так долго, что все тайные изъяны и пороки машины стали неотличимы от его собственных. В модели семьдесят первого года «шевилл» вместо двух пар фар получил только пару. Сейчас одна фара не работает. Ландсман, как циклоп, нащупывает путь по бульвару. Впереди возвышаются башни Шварцер-Яма – «Черного моря», на рукотворной косе посреди пролива Ситка, столпившиеся в темноте, словно заключенные в кольце мощных брандспойтов.

Русские штаркеры спроектировали Шварцер-Ям в середине восьмидесятых на девственной, трепещущей перед землетрясениями насыпи в первые дни безрассудной легализации игорного бизнеса. Эта затея подразумевала долевые апартаменты, загородные дома, холостяцкое жилье и казино «Большая Ялта» с игровыми столами в

Страница 18

центре. Но теперь азартные игры запрещены Законом о традиционных ценностях, и в здание казино вселились универсам «Кошер-Март», аптека «Уолгрин» и магазин стоковой одежды «Биг-Махер». Штаркеры вернулись к финансированию нелегальных тотализаторов, ставкам на кулачные бои и подпольным азартным играм. Жизнелюбов и отпускников сменили сливки популяции маргиналов, русские эмигранты, кучка ультраортодоксов и сборище полупрофессиональной богемной шушеры, предпочитающей атмосферу испорченного праздника, которая прилипла к округе, как нитка мишуры к ветке дерева с облетевшими листьями.

Семейство Тайч-Шемец живет в «Днепре» на двадцать четвертом этаже. «Днепр» кругл, как слоеный торт, составленный из жестяных банок. Большинство обитателей его презрели прекрасный вид на рухнувший конус горы Эджком, мерцающую Английскую Булавку или огни Унтерштата и покрыли изгибающиеся лоджии ветронепроницаемыми стеклами и жалюзи, обретя дополнительную площадь.

Тайч-Шемецы сделали то же самое, когда появился ребенок, первое дитя. Теперь оба маленьких Тайч-Шемеца там и спят, припрятанные на балконе, как ненужные лыжи.

Ландсман паркует «суперспорт» на пятачке позади мусорных контейнеров и теперь вынужден их обозревать, впрочем он полагает, что не стоит особенно капризничать в поисках подходящей стоянки. Просто поставь машину на двадцать четыре этажа ниже от неизменного приглашения на завтрак, столь дорогого сердцу, обретшему родину.

Мейер приехал на несколько минут раньше назначенных шести тридцати, и, хотя он вполне уверен, что все Тайч-Шемецы уже проснулись, он решает идти пешком.

В лестничном колодце «Днепра» разит морским воздухом, капустой, холодным бетоном. Когда Ландсман добирается наверх, то прикуривает папиросу, чтобы вознаградить себя за труды. Стоя на коврике Тайч-Шемецев в компании мезузы, он выкашливает одно легкое и почти докашливает другое, когда Эстер-Малке Тайч-Шемец открывает дверь. В руке у нее тест на беременность с бисеринкой на рабочем конце трубочки, вероятно капелька мочи. Заметив, что Ландсман заметил это, она невозмутимо кладет трубочку в карман халата.

– А ты знаешь, что у нас есть звонок? – говорит она сквозь спутанную завесу волос, кирпично-коричневую и слишком редкую для стрижки, которой она всегда щеголяет. – Я хочу сказать, что кашель тоже помогает.

Эстер-Малке оставляет дверь открытой, а Ландсман ступает на толстый коврик из волокна кокосовой пальмы, на котором написано: «ПРОВАЛИВАЙ!» Входя, Ландсман касается мезузы двумя пальцами и потом машинально целует их. Ты просто делаешь это, будь ты верующий, как Берко, или циничный придурок, как сам Ландсман. Он вешает шляпу и пальто на оленьи рога при входе и следует по коридору до самой кухни за тощей попой Эстер-Малке, закутанной в белый хлопковый халат. Кухня узка, построена на манер камбуза: плита, раковина и холодильник на одной стороне, полки – на другой. В конце кухни стойка с двумя стульями присматривает за столовой. Пар клубами поднимается от вафельницы, словно от мультяшного паровоза. Кофеварка, готовя эспрессо, отхаркивается и плюется, как дряхлый аид-полицейский после восхождения по десяти лестничным пролетам.

Ландсман украдкой пробирается к любимой табуретке. Из заднего кармана твидового блейзера он вынимает карманные шахматы и раскрывает их. Он купил эти шахматы в круглосуточном магазинчике на Корчак-плац.

– Толстяк еще в пижаме? – интересуется он.

– Одевается.

– А толстячок?

– Выбирает галстук.

– А еще один, как там его?

Вообще-то, его имя – спасибо новомодной манере использовать фамилии как имена – Файнгольд Тайч-Шемец. В семье его зовут Голди. Четыре года тому Ландсман удостоился придерживать Голди за цыплячьи ножки, пока древний еврей был занят крайней плотью дитяти.

– Его Величество. – Она кивнула в сторону шевелящегося вороха постельного белья.

– Все еще болеет? – спрашивает Ландсман.

– Сегодня получше.

Ландсман обходит барную стойку, минует обеденный стол, направляясь к большому белому раскладному дивану, дабы посмотреть, что делает телевизор с его племянником.

– А кто это у нас тут? – говорит он.

На Голди пижамка с белыми мишками, высший ретрошик для аляскинского еврейского дитятка. Белые медведи, снежные хлопья, иглу – образы Севера, вездесущие в детстве Ландсмана, возвращаются снова. Но на этот раз все приправлено изрядной долей иронии. Снежные хлопья, да, евреи их тут нашли, хотя, спасибо парниковому эффекту, их значительно меньше, чем в старые добрые времена. Но никаких белых медведей. Никаких иглу. Никаких оленей. В основном злобные индейцы, и туман, и дождь, и полувековое ощущение ложности, такое острое, так глубоко проникшее в кровь местных евреев, что проявляется всюду, даже на детских пижамках.

– Ты готов поработать сегодня, Голделе? – спрашивает Ландсман.

Он прикасается тыльной стороной ладони ко лбу мальчика. Лоб у малыша приятно прохладный.

Ермолка Голди с песиком Шнапишем сбилась, и Ландсман разглаживает ее, поправляет заколку, удерживающую шапочку на волосах

Страница 19



– Готов ловить преступников?

– Еще как, дядя.

Ландсман наклоняется, чтобы пожать мальчишке руку, и Голди не глядя сует свою сухую лапку навстречу. Минуту голубой прямоугольник света плывет на слезной оболочке темно-карих глаз мальчика. Ландсман уже смотрел с племянником эту программу на учебном канале. Как девяносто процентов всего телевещания, эта передача транслируется с юга и дублируется на идише. Она рассказывает о приключениях двух детей с еврейскими именами, но выглядят они, словно в них течет индейская кровь, и явно родителей у них нет. Зато есть хрустальная волшебная чешуя дракона, которая, стоит им только пожелать, переносит их в страну пастелевых драконов, где каждый отличается цветом и степенью дебильности. Мало-помалу дети все сильнее увлекаются этой магической чешуей, пока однажды не попадают в мир радужного идиотизма, откуда нет возврата, и тела их находит ночной администратор ночлежки, у каждого пуля в затылке. Возможно, думает Ландсман, что-то потеряно при переводе.

– Все еще хочешь стать нозом, когда вырастешь? – спрашивает Ландсман. – Как папа и дядя Мейер?

– Да, – отзывается Голди без энтузиазма, – конечно хочу!

– Наш человек.

Они снова пожимают руки. Беседа эквивалентна тому, как Ландсман целует мезузу, нечто такое, что начинается как шутка, а кончается как спасательный строп, за который можно ухватиться.

– Ты вернулся к шахматам? – интересуется Эстер-Малке, когда он возвращается на кухню.

– Упаси Б-г, – отвечает Ландсман.

Он взгромождается на табуретку и с трудом вылавливает крохотных пешечек, коней и королей из дорожного набора, располагая их в позицию, оставленную так называемым Эмануэлем Ласкером. Ему трудно различить фигурки, он подносит их поближе к глазам и всякий раз роняет.

– Хватит сверлить меня взглядом, – обращается он к Эстер-Малке, что-то заподозрив, – мне это не нравится.

– Черт побери, Мейер, – восклицает она, глядя на его руки, – у тебя руки трясутся!

– Я ночь не спал.

– Ага, ага.

Интересно, что, прежде чем Эстер-Малке Тайч вернулась в школу, стала социальным работником и вышла замуж за Берко, она наслаждалась короткой, но примечательной карьерой босячки из Южной Ситки. За ней числились пара мелкокалиберных правонарушений, татуировка на животе (предмет ее горьких сожалений) и мост во рту – сувенир от последнего из ее мужчин-обидчиков. Ландсман знает Эстер-Малке дольше, чем она знакома с Берко, ибо однажды, когда она еще училась в старшей школе, арестовывал ее за вандализм. Эстер-Малке научилась общаться с неудачниками и интуитивно, без малейшего упрека, пускает в ход богатый опыт своей растраченной юности. Она направляется к холодильнику, достает бутылку пива «Брунер Адлер», срывает пробку и протягивает бутылку Ландсману. Мейер прижимает бутылку к бессонным вискам и делает хороший глоток.

– Итак, – говорит он, сразу почувствовав себя лучше, – задержка, да?

На ее лице появляется несколько театральное выражение вины, она лезет в карман за трубочкой теста на беременность, но руку из кармана не вынимает. Ландсман знает, потому что она уже раз или два проговаривалась, что Эстер-Малке подозревает его в зависти к их с Берко весьма успешной программе размножения, принесшей двоих прекрасных мальчиков.

Ландсман, конечно, завидует порой, горько завидует. Но когда она заводит разговор, он все категорически отрицает.

– Блин! – ругается он, когда слон падает на пол и закатывается под барную стойку.

– Черная или белая?

– Черная. Слон. Вот блин. С концами.

Эстер-Малке идет к полке со специями, подтягивая поясок на халате, перебирает баночки.

– Ага, вот, – она достает банку с шоколадными украшениями, снимает крышку, кладет на ладонь одно зернышко и протягивает Ландсману, – возьми-ка вот это.

Ландсман становится на четвереньки и лезет под стойку. Он находит сбежавшего слона и ухитряется воткнуть его в отверстие на поле h6. Эстер-Малке ставит банку на полку и возвращает руку в таинственные глубины халатного кармана.

Ландсман съедает шоколадное украшение.

– Берко знает? – осведомляется он.

Эстер-Малке крутит головой, прячась за шторой волос.

– Да, чепуха, – говорит она.

– Точно чепуха?

Она пожимает плечами.

– Ты что, не смотрела тест?

– Я боюсь.

– Чего это ты боишься? – спрашивает Берко, появляясь в двери кухни, и, конечно же, с юным Пинхасом Тайч-Шемецем – Пинки, младшеньким, угнездившимся на согнутой в локте отцовской правой руке.

Месяц назад они устроили для него праздник с тортом и свечкой. Так что, думает Ландсман, на подходе третий Тайч-Шемец, через двадцать один – двадцать два месяца после второго. И через семь месяцев после Возвращения. Семь месяцев пути ему в незнакомый мир. Еще один крохотный узник истории и судьбы, еще один потенциальный Мошиах, ибо Мошиах, утверждают знатоки, рождается в каждом поколении – дабы наполнить паруса слабоумной каравеллы мечты Пророка Элияху. Рука появляется из кармана без трубочки с тестом, и Эстер-Малке сигнализирует Ландсману, как принято в Южной

Страница 20

итке, поднятой бровью.

– Боится услышать, что я ел вчера, – говорит Ландсман.

И чтобы отвлечь внимание, он вынимает из кармана пиджака книгу Ласкера «Триста шахматных партий» и кладет ее на барную стойку рядом с шахматной доской.

– Это про твоего мертвого наркомана? – спрашивает Берко, впиваясь глазами в доску.

– Эмануэля Ласкера, – уточняет Ландсман. – Но это просто запись в регистрационной книге. Мы не нашли при нем никаких документов. Еще неизвестно, кто он такой.

– Эмануэль Ласкер… Где-то я слыхал это имя.

Берко протискивается бочком в кухню. Он в костюмных брюках, но без пиджака. Брюки мышиного цвета мериносовой шерсти, с двумя тщательно отутюженными складками, рубашка – белее белого. На шее – темно-синий в оранжевых разводах галстук, завязанный элегантным узлом. Галстук слишком длинен, брюки просторны и держатся на темно-синих же подтяжках, напряженных охватом и окатом его брюха. Под рубашкой у него талес с бахромой, опрятная синяя ермолка венчает черный дрок на затылке, но на подбородке растительности нет. В матриархате этой семьи бород не найдешь ни на одном подбородке, даже глядя назад до времени, когда Ворон создал все (кроме солнца, которое он украл). Шемец соблюдает обычаи, но по-своему и по собственным причинам. Он – минотавр, а еврейский мир – его лабиринт.

Берко поселился в доме Ландсманов на Адлер-стрит однажды пополудни поздней весной 1981-го, неуклюжий верзила, известный в Доме Морского Чудища Вороньей Половины Племени Длинноволосых под именем Джонни Еврейский Медведь. В тот день росту в нем было пять футов и девять дюймов вместе с унтами, лет ему было тринадцать, и был он всего на дюйм ниже восемнадцатилетнего Ландсмана. До сего момента ни Ландсман, ни его маленькая сестра никогда не слышали об этом мальчике. А теперь малец собирается спать в комнате, когда-то служившей отцу Мейера и Наоми в качестве бутылки Клейна[17 - Бутылка Клейна – это математическая неориентируемая поверхность, в которой неразличимы внутренняя и внешняя сторона; своего рода трехмерный аналог ленты Мёбиуса. Бутылка Клейна впервые была описана в 1882 г. немецким математиком Феликсом Клейном (Кляйном; 1849–1925).] для бесконечного цикла его бессонниц.

– Ты кто, блин? – спросил Ландсман, когда мальчик прокрался в гостиную, теребя кепку в руках и вбирая обстановку всепожирающим темноглазым взглядом.

Герц и Фрейдл стояли за прикрытой входной дверью и орали друг на друга. Ясное дело, дядя Ландсмана не удосужился сообщить сестре, что собирается поселить своего сына в ее доме.

– Меня зовут Джонни Медведь, – сказал Берко, – я экспонат коллекции Шемеца.

Герц Шемец и по сей день остается известным экспертом в области тлинкитского искусства и артефактов. Поначалу это было просто хобби, развлечение, но оно заставило его отправиться в индейские земли глубже и дальше, чем любой другой еврей его поколения. И да, его работы по изучению культуры аборигенов и его путешествия в Страну Индейцев были остью его КОИНТЕЛПРО[18 - КОИНТЕЛПРО («контрразведывательная программа») – секретная, зачастую незаконная программа ФБР по подавлению деятельности ряда политических и общественных организаций США. Официально действовала в 1956–1976 гг. В рамках программы сотрудники ФБР прослушивали телефонные переговоры, осуществляли различные провокации, совместно с полицией проводили незаконные аресты, распространяли дезинформацию.] в шестидесятые годы. И не только остью. Герц Шемец проникся жизнью индейцев. Он научился багрить морского котика стальным крюком прямо в глаз, убивать и разделывать медведя и наслаждаться вкусом жира корюшки не меньше, чем вкусом шмальца. И он породил сына мисс Лори-Джо Медведицы из поселения Хуна. Когда она погибла во время так называемого Синагогального погрома, ее сын, полуеврей, объект издевательств и презрения в Вороньей Половине, умолил отца, которого едва знал, спасти его. Это был цвишенцуг[19 - Цвишенцуг — промежуточный ход в шахматной партии, не предусмотренный в основной идее форсированного варианта или комбинации. Промежуточный ход соперника может нарушить предварительные расчеты, изменить планируемый ход событий на шахматной доске, повлиять на оценку форсированного варианта, вызвать опровержение комбинации.], неожиданный ход в довольно заурядной партии. И он застал дядю Герца врасплох.

– И что ты прикажешь сделать – выгнать его? – орал он матери Ландсмана. – Его жизнь там – просто ад. Его мать мертва. Убита евреями.

Собственно, были убиты одиннадцать исконных уроженцев Аляски во время погрома после взрыва в молитвенном доме, который группа евреев построила на спорной земле. На этих островах есть карманы, где разметка, нанесенная Гарольдом Икесом, спотыкается и отступает, этакие пунктирные участки Границы. Большинство из них – участки слишком удаленные или слишком гористые, чтобы их заселить, обледеневшие или затопленные круглый год. Но некоторые из заштрихованных мест, лучших, ровных и с умеренным климатом, оказались притягательными для миллионов евреев. Евреям нужно жизненное п

Страница 21

остранство. В семидесятых некоторые из них, в основном члены небольших ортодоксальных сект, принялись его захватывать.

Сооружение молитвенного дома в Святом Кирилле осколком от осколка секты из Лисянского переполнило чашу терпения многих индейцев. Начались демонстрации, митинги, были вовлечены юристы, и смутный рокот донесся из конгресса, заподозрившего еще одну угрозу миру и паритету от зарвавшихся евреев. За два дня до освящения кто-то – никто так и не признался и не был обвинен – швырнул в окно две бутылки с «коктейлем Молотова», спалив молитвенный дом до самого бетонного основания. Прихожане и те, кто их поддерживал, толпой вломились в поселение Святого Кирилла, разорвали сети для ловли крабов, разбили окна в здании Братства индейцев Аляски и устроили эффектное зрелище, подпалив сарай, где хранились бенгальские огни и заряды для фейерверка. Водитель грузовика с обозленными аидами в кузове потерял управление и врезался в лавку, где Лори-Джо работала кассиром, убив ее на месте. «Синагогальный погром» остался самым позорным моментом в горькой и бесславной истории тлинкитско-еврейских отношений.

– Это моя вина? Это моя беда? – кричала брату в ответ мать Ландсмана. – Только индейца мне в доме не хватало!

Дети прислушивались к ним какое-то время, Медведь Джонни, стоя на пороге, постукивал носком унта по брезенту вещевого мешка.

– Хорошо, что ты не знаешь идиша, – сказал мальчику Ландсман.

– Нужна мне эта хрень, – ответил Джонни Еврей, – я слышу это дерьмо всю жизнь.

Когда все уладилось – хотя все уладилось и до того, как мать Ландсмана начала кричать, – Герц зашел попрощаться. Сын был на два дюйма выше его. Герц заключил его в краткие скупые объятия, и со стороны это выглядело так, как будто стул обнимает диван. Потом Герц отступил.

– Прости, Джонни, – сказал он. Он схватил сына за уши и не отпускал. Он изучал лицо его, как телеграмму. – Я хочу, чтобы ты знал. Я хочу, чтобы ты смотрел на меня и знал, что я чувствую только сожаление.

– Я хочу жить вместе с тобой, – безучастно отозвался мальчик.

– Ты уже говорил это.

Слова звучали грубо и высказаны были бессердечно, но внезапно они потрясли Ландсмана – в глазах дяди Герца сверкали слезы.

– Все знают, Джон, что я сукин сын. Жить со мной хуже, чем на улице.

Он взглянул на гостиную сестры, синтетические чехлы на мебели, украшения, похожие на колючую проволоку, абстрактные меноры.

– Один бог знает, что они из тебя сделают.

– Еврея, – ответил Медведь Джонни, и трудно сказать, что это было – хвастовство или предсказание гибели. – Как ты.

– Это вряд ли, – сказал Герц. – Хотелось бы на это посмотреть. До свидания, Джон.

Он погладил Наоми по головке. Уже уходя, он остановился пожать руку Ландсману:

– Помоги двоюродному брату, Мейерле, ему это понадобится.

– Вроде он и сам справится.

– Это точно, ты уверен? – сказал дядя Герц. – От меня он помощи явно не дождется.

Теперь Бер Шемец, как он со временем стал себя называть, живет как еврей, носит кипу и талес как еврей. Он рассуждает как еврей, исполняет обряды как еврей, он по-еврейски хороший отец и муж и вне дома ведет себя как еврей. Он спорит, сильно жестикулируя, соблюдает кошер и щеголяет обрезанной наискосок крайней плотью (отец позаботился об обрезании перед тем, как бросить новорожденного Медведя). Но как ни посмотри, он чистый тебе тлинкит. Татарские глаза, густые черные волосы, широкое лицо, созданное для удовольствий, но обученное искусству печали. Медведи – люди крупные, и сам Берко под два метра в носках и весит сто десять килограммов. У него большая голова, большие ступни, большой живот и руки. Все у Берко большое, кроме ребенка на руках, который застенчиво улыбается Ландсману, копна черных жестких, конских волос у малыша стоит дыбом, как намагниченная металлическая стружка. Милашка, да и только, – и это Ландсман признал бы первым, но даже год спустя при виде Пинки что-то вгрызается в нежное место за грудиной. Пинки родился двадцать второго сентября, ровно через два года после того, как должен был родиться Джанго.

– Эмануэль Ласкер был знаменитым шахматистом, – сообщает Ландсман Берко, а тот берет кружку кофе из рук Эстер-Малке и хмурится сквозь пар. – Немецкий еврей, в десятых и двадцатых.

Он час, с пяти до шести, провел у компьютера, в пустом отделе, думая, кто бы это мог быть.

– Математик. Проиграл Капабланке, как все тогда. Книга оказалась в номере. И шахматная доска вот с этой позицией.

У Берко тяжелые веки, проникновенные, синеватые, но когда они прикрывают его выпуклые глаза, то взгляд становится похожим на луч фонарика, сверкающий в прорези, взгляд такой холодный и скептический, что даже невиновный может усомниться в своем алиби.

– И ты полагаешь, – говорит он, выразительно поглядывая на бутылку пива в руке Ландсмана, – в расположении фигур зашифровано – что? – Прорезь сужается, луч сверкает ярче. – Имя убийцы?

– Алфавитом Атлантиды, – отвечает Ландсман.

– Ага.

– Еврей играл в шахматы. И прежде чем вмазаться, перехваты

Страница 22

ал руку тфилин вместо жгута. И кто-то убил его очень заботливо и осторожно. Я не знаю. Может, это никак не связано с шахматами. Пока что это мне ничего не дает. Я просмотрел всю книгу, но не могу сообразить, какую партию он разыгрывал. Если вообще разыгрывал. Эти диаграммы, я не знаю, у меня голова раскалывается от одного взгляда на них, пропади они пропадом.

Каждый обертон в голосе Ландсмана звучит глухо и безнадежно, невольно выдавая все, что он чувствует. Берко смотрит на жену поверх макушки Пинки, чтобы удостовериться, стоит ли ему действительно беспокоиться о Ландсмане.

– Вот что я тебе скажу, Мейер, если ты оторвешься от пива, – говорит Берко, безуспешно стараясь избавиться от интонаций полицейского. – Я дам тебе подержать чудесного ребенка. Хочешь? Посмотри на него. Посмотри на эти ножки, ну же! Ты должен пожать их. Слушай, поставь свое пиво и подержи его хоть минуту.

– Чудесный ребенок, – говорит Ландсман.

Он опустошает бутылку еще на дюйм. Потом ставит ее на стол, и замолкает, и берет ребенка, и вдыхает его запах, и, как обычно, ранит свое сердце. Пинки пахнет йогуртом и детским мылом. И немножко отцовским одеколоном. Ландсман несет ребенка к двери кухни, стараясь не вдыхать, и смотрит, как Эстер-Малке отдирает вафли от вафельницы. У нее «Вестингауз» с бакелитовыми ручками в форме листьев. Можно приготовить четыре хрустящие вафли одновременно.

– Простокваша? – спрашивает Берко, он уже изучает шахматную доску, поглаживая массивную верхнюю губу.

– А что же еще? – спрашивает Эстер-Малке.

– Настоящая или молоко с уксусом?

– Мы проделали двойное слепое тестирование, Берко. – Эстер-Малке протягивает Ландсману тарелку с вафлями, взамен берет младшенького, и хотя есть Ландсману не хочется, он рад совершить обмен. – Ты же не в состоянии отличить одно от другого, помнишь?

– Ну да, и в шахматы не умеет играть, – отвечает Ландсман. – Но посмотри, как притворяется.

– Да пошел ты, Мейер, – говорит Берко, – ладно, давай серьезно, какая тут фигурка – линкор?

Шахматное безумие семьи выжгло или перенаправило всю свою энергию еще до того, как Берко поселился с Ландсманом и его матерью. Исидора Ландсмана не было в живых уже шесть лет, а Герц Шемец применял навыки обманных ходов и нападений на шахматной доске куда больших размеров. Поэтому никого не осталось, кроме Ландсмана, чтобы учить Берко шахматам, но Ландсман тщательно пренебрегал своим долгом.

– Масло дать? – вступает Эстер-Малке.

Она мажет маслом клеточки вафельницы, а Пинки сидит у нее на коленях и всячески ей помогает без спроса.

– Не надо масла.

– Сироп?

– И сиропа не надо.

– Ты же не хочешь вафель, Мейер, правда же? – говорит Берко.

Он перестает притворяться, что изучает доску, и берется за книгу Зигберта Тарраша, как будто что-то петрит в ней.

– Если честно, нет, – отвечает Ландсман, – но знаю, что должен хотеть.

Эстер-Малке опускает крышку на промасленную решетку вафельницы.

– Я беременна, – говорит она кротко.

– Что? – отзывается Берко, с должным удивлением поднимая глаза от книги. – Ну, бля!

Слово русское, он предпочитает этот язык, когда надо выругаться или нагрубить. Он начинает пережевывать воображаемую пластинку жевательной резинки, которая всегда появляется у него во рту, когда он готов взорваться.

– Прекрасно, Эс, просто прекрасно. Ну знаешь! Конечно же! Ведь в этой сраной квартире еще остался один блядский ящик в комоде, куда можно засунуть блядского ребенка!

Потом он вздымает «Триста шахматных партий» над головой и медленно готовится швырнуть книгу через барную стойку в гостиную-столовую. Так из него вылезает Шемец. Мать Ландсмана тоже была большой любительницей пошвырять предметы во гневе, а театральные репризы дяди Герца, этого беззастенчивого наглеца, вообще легендарны, хоть и редки.

– Улика, – напоминает Ландсман. Берко поднимает книгу еще выше, и Ландсман говорит: – Улика, мать твою!

И тогда Берко швыряет книгу. Книга летит через комнату, трепеща страницами, и звонко сталкивается, вероятно, с серебряным ящичком для специй на стеклянном столе в столовой. Дитя оттопыривает нижнюю губку, потом выпячивает ее еще чуточку, медлит в нерешительности, поглядывая то на мать, то на отца, и разражается безутешным ревом. Берко смотрит на Пинки как на предателя. Он обходит барную стойку, чтобы вернуть выброшенную улику.

– Что татэ наделал? – говорит малышу Эстер-Малке, целуя его в щечку и хмурясь в огромную черную дыру в комнате, оставленную Берко. – Гадкий детектив Суперсперм швырнул дурацкую старую книжку?

– Отличные вафли! – восклицает Ландсман, отодвигая нетронутую тарелку. Он возвышает голос. – Эй, Берко, я… гм… пожалуй, подожду в машине. – Он вытирает губы о щеку Эстер-Малке. – Передай как-там-его «до свидания» от дяди Мейерле.

Ландсман направляется к лифту, ветер свистит в шахте. Появляется сосед Фрид, в черном пальто, седые волосы зачесаны назад и курчавятся на воротнике. Фрид – оперный певец, и Тайч-Шемецы полагают, что он смотрит на них свысока. Но только

Страница 23

отому, что Фрид сообщил им, что он лучше их. Жители Ситки обычно придерживаются именно такого мнения насчет своих соседей, особенно если эти соседи – индейцы и местные «южане». Ландсман и Фрид вместе входят в лифт. Фрид интересуется у Ландсмана, много ли трупов тот обнаружил в последнее время, а Ландсман спрашивает Фрида, многих ли мертвых композиторов он заставил на днях перевернуться в гробу, и после этого разговор иссякает. Ландсман идет на парковку и садится в машину. Он заводит мотор и сидит в тепле раскочегаривающегося автомобиля. С запахом Пинки на воротнике и холодным, сухим привидением руки Голди в своей он играет вратарем против команды бесплодных сожалений, бесконечно атакующих его способность хоть день прожить, ничего не чувствуя.

Мейер вылезает из машины под дождь и закуривает папиросу. Он обращает глаза на север, туда, где побережье, где из моря торчит на своем продуваемом всеми ветрами острове петлеобразный алюминиевый шпиль. Опять на него накатывает щемящая ностальгия по Выставке, по героической еврейской инженерии, создавшей Булавку (официально Башня обетования прибежища, но никто так ее не называет), и по ложбинке меж грудей дамы в форменном кителе, которая надрывала билетик у лифта, поднимавшего посетителей в ресторан на верхушке Булавки. Потом он возвращается в машину. Через несколько минут Берко выходит из здания и вкатывается в «суперспорт», как большой барабан. Рукой он удерживает шахматы и книгу на уровне левого бедра.

– Извини за все это, – говорит он, – что за подляна, да?

– Большое дело.

– Нам просто придется найти квартиру побольше.

– Ну да.

– Где-нибудь.

– В том-то и закавыка.

– Это благословение Б-жье.

– А то нет. Мазел тов, Берко.

Поздравления Ландсмана ироничны до задушевности и настолько задушевны, насколько это возможно, они только кажутся бесчувственными, и напарники какое-то время сидят в машине неподвижно, прислушиваясь к ним и замерзая.

– Эстер-Малке говорит, она так устала, что даже не помнит, как мы с ней это самое, – говорит Берко, вздыхая.

– Может, и не было ничего.

– Ты хочешь сказать, что это чудо? Как говорящая курица в мясной лавке?

– Ага.

– Знамение и предостережение.

– Можно и так посмотреть.

– Кстати, о знамениях, – говорит Берко, открывает давно исчезнувшую из городской библиотеки Ситки книгу «Триста шахматных партий» и из приклеенного кармашка на обложке достает учетную карточку.

За карточкой отыскивается фотография – цветной снимок три на пять, глянцевый с белой рамочкой. Это изображение буквенного символа, четырехугольник из черного пластика, в который впечатаны пять букв с белой стрелкой под ними, указывающей влево. Знак свисает с грязного квадрата звукоизолирующей плитки на двух тонких цепочках.

– ПИРОГ, – читает Ландсман.

– Кажется, она выпала в процессе моих буйных исследований улики, – говорит Берко. – Думаю, карточка застряла в кармашке, иначе она бы не укрылась от твоего пытливого шамесовского взора. Узнаёшь?

– Да, – отвечает Ландсман, – узнаю.

В аэропорту, который обслуживает сырой северный город Якоби, – в терминале, откуда отправляешься в путь, если ты еврей, ищущий скромных приключений в скромных джунглях округа, – припрятанное в самом дальнем углу главного здания, скромное заведеньице предлагает пирог, и только пирог, пирог в американском стиле. Заведеньице – это не более чем окно, за которым кухня с пятью сверкающими печами. Рядом с окном висит белая доска, и каждый день хозяева – чета угрюмых клондайкцев и их таинственная дочь – заполняют ее списком начинки: ежевика, ревень с яблоком, персик, банановый крем. Пирог хорош, даже знаменит в качестве скромного десерта. Всякий, кто путешествовал через аэропорт Якоби, это знает, и даже ходят слухи, что есть люди, которые специально летят из Джуно или Фэрбенкса, а то и откуда подальше, чтобы его отведать. Покойная сестра Ландсмана питала особую привязанность к кокосовому крему.

– Итак… – говорит Берко, – итак, что ты думаешь?

– Я так и знал, – отвечает Ландсман, – как только я вошел в комнату и увидел Ласкера там, я сказал себе: Ландсман, все дело сведется к пирогу.

– Другими словами, ты думаешь, что это ничего не значит?

– Ничего – значит ничего, – подтверждает Ландсман и вдруг чувствует, что подавился, горло опухло, в глазах жжение и слезы.

Может, бессонница или слишком долгое пребывание в компании рюмки. Или образ Наоми, прислонившейся к стене у безымянной и непостижимой лавочки, где продают одни пироги, Наоми, пожирающей с бумажной тарелки пластиковой вилкой кусок пирога с кокосовой начинкой: глаза расширены, губы сжаты и вымазаны белым, с животным наслаждением она смакует крем, корочку и сладкий соус.

– Черт возьми, Берко, вот бы мне кусок этого пирога прямо сейчас.

– И я о том же подумал, – кивает Берко.




7


Управление полиции вот уже двадцать семь лет временно располагается в одиннадцати модульных строениях на пустом участке земли за старым русским сиротским приютом. Ходят слухи, что модули нача

Страница 24

и жизнь как библейский колледж в Слайделле, штат Луизиана. Они без окон, с низкими потолками, хлипкие и тесные. Посетитель найдет в модуле уголовной полиции приемную, кабинет для каждого из двух детективов-инспекторов, душевую кабинку с туалетом и раковиной, комнату для наряда полиции (четыре кабины, четыре стула, четыре телефона, классная доска и ряд отделений для почты), каморку для допросов и комнату отдыха. Комната отдыха снаряжена кофеваркой и маленьким холодильником. Она же приютила давно процветающую колонию грибных спор, которая однажды в далеком прошлом внезапно эволюционировала по форме и содержанию, превратившись в диванчик тет-а-тет. Но когда Ландсман и Берко въезжают на гравий у коробки уголовной полиции, два сторожа-филиппинца как раз выволакивают огромный грибок.

– Он шевелится, – говорит Берко.

Народ годами грозился избавиться от дивана, но то, что в конце концов это случилось, потрясает Ландсмана. Настолько, что лишь через секунду или две он замечает у лестницы женщину с черным зонтиком. На ней ярко-оранжевая парка с вырвиглазной опушкой из зеленого синтетического меха. Правая рука женщины поднята, как у архангела Михаила на картине, где он выгоняет Адама и Еву из Сада, указательный палец вытянут в направлении мусорного контейнера. Вьющийся рыжий локон выбился из-под зеленой опушки и свисает на лоб. Это у нее хроническое. Когда она становится на колени, чтобы изучить сомнительное пятно на полу, или когда рассматривает фотографию под лупой, ей приходится сдувать этот локон сильным раздраженным выдохом.

А сейчас она хмурится на «суперспорт», пока Ландсман глушит мотор. Она опускает изгоняющую руку. Издалека Ландсману кажется, что дама переборщила с крепким кофе на три-четыре чашки и что кто-то уже разозлил ее с утра, а может, и не раз. Ландсман был женат на ней двенадцать лет и пять лет проработал с ней в одном отделе. Он за версту чует перепады в ее настроении.

– Только не говори, что ты не знал, – обращается он к Берко, выключая двигатель.

– Я и сейчас не знаю, – говорит Берко, – я надеюсь, что если закрою глаза на секунду и опять открою, то окажется, что это неправда.

Ландсман зажмуривается и открывает глаза.

– Бесполезно, – замечает он с сожалением и выходит из машины. – Дай нам пару минут.

– Пожалуйста-пожалуйста, сколько пожелаешь.

Десять секунд нужно Ландсману, чтобы пересечь усыпанную гравием парковку. На третьей секунде Бина, кажется, рада видеть его, еще две секунды – она встревожена и прекрасна. Оставшиеся пять секунд вид у нее уже такой, будто она не прочь устроить потасовку с Ландсманом, пусть только даст повод.

– Что за хрень? – говорит Ландсман: он не любит ее разочаровывать.

– Два месяца под началом бывшей, – говорит Бина, – а потом – кто знает?

Сразу после развода Бина умотала на юг, где и пробыла год, поступив на какие-то курсы повышения квалификации для женщин-детективов. По возвращении она заняла высокую должность инспектора в отделе уголовного розыска Якоби. Там она обрела вдохновение и нашла приложение своим способностям, руководя расследованиями смерти от переохлаждения безработных рыбаков в осушенных руслах «Венеции» на северо-западе острова Чичагова. Ландсман не видел ее с похорон сестры, и по состраданию, с которым смотрит Бина на его поношенную ходовую, он понимает, что за те месяцы, пока они не виделись, он скатился еще ниже.

– Ты что, не рад мне, Мейер? – спрашивает она. – Как тебе моя парка?

– Оранжева до чрезвычайности, – хвалит Ландсман.

– В тех местах надо быть заметным, – говорит она, – в лесах. А то примут за медведя и подстрелят.

– Тебе идет этот цвет, – слышит Ландсман свой укрощенный голос, – в тон глазам.

Бина принимает комплимент, словно это банка содовой, которую, как она подозревает, он только что хорошенько встряхнул.

– Значит, ты хочешь сказать, что удивился? – спрашивает она.

– Удивился.

– Ты не слыхал про Фельзенфельда?

– Но это же Фельзенфельд. Что я должен был слышать?

Он вспоминает, что тот же вопрос задавал вчера вечером Шпрингер, и к нему приходит озарение, достойное проницательности человека, поймавшего «больничного убийцу» Подольски.

– Фельзенфельд удрал. Позавчера сдал жетон. А вчера вечером умотал в Мельбурн, в Австралию. Сестра его жены там живет.

– И теперь я работаю на тебя? – Он понимает, что Бина тут ни при чем и этот перевод, даже если только на два месяца, для нее несомненное повышение. Но он не может поверить, что она допустила такое. – Это невозможно.

– Все возможно в наше время, – говорит Бина, – я это в газете прочла.

И вдруг черты ее разглаживаются, и он видит, как трудно ей, все еще трудно находиться рядом с ним и какое для нее облегчение, когда появляется Берко Шемец.

– Все в сборе! – восклицает она.

Ландсман оборачивается и видит за спиной своего напарника. Берко здорово владеет искусством подкрадываться, которое, по его словам, естественно, досталось ему от индейских предков. Ландсману нравится думать, что это могучая сила земного натяжения

Страница 25

позволяет Берковым гигантским ногам-снегоступам бесшумно скользить по поверхности.

– Так-так-так, – добродушно говорит Берко.

С первого же дня, когда Ландсман привел домой Бину, они с Берко сразу спелись, вместе насмехались над Ландсманом, забавным маленьким брюзгой с последней страницы комикса, с черной лилией взорвавшейся фальшивой сигары, увядающей на губе. Она протягивает руку, и они здороваются.

– С возвращением, детектив Ландсман, – говорит он кротко.

– Инспектор, – поправляет она, – и Гельбфиш. Снова.

Берко опасливо уворачивается от пригоршни фактов, которую она ему отсыпала.

– Прости, виноват, – извиняется он. – Как тебе Якоби?

– Нормально.

– Приятный городишко?

– Понятия не имею, честное слово.

– Встречаешься с кем-нибудь?

Бина трясет головой, краснеет, потом краснеет еще гуще, когда чувствует, что краснеет.

– Я только работала, – говорит она. – Ты же меня знаешь.

Клейкая розовая масса старого дивана исчезает за углом модуля, и Ландсмана посещает еще одно озарение.

– Похоронное общество вот-вот нагрянет, – говорит он.

Ландсман имеет в виду переходную специальную комиссию из Министерства внутренних дел Соединенных Штатов, антрепренеров Возвращения, явившихся за всем наблюдать и приготовить труп для погребения в могиле истории. Чуть ли не весь прошедший год они бормотали свой бюрократический кадиш над каждой бюрократической единицей округа, производя описи и давая рекомендации. Закладывая основы для того, думает Ландсман, чтобы впоследствии, если вдруг что-то выйдет из-под контроля или обернется не так, можно было бы законно свалить вину на евреев.

– Джентльмен по фамилии Спейд, – говорит она, – появится в понедельник или во вторник – уже точно.

– Фельзенфельд, – с отвращением произносит Ландсман. – Это в его духе, слинять за три дня до того, как заявится шомер из Похоронного общества, холера ему в бок!

Еще два техника с грохотом вываливаются из трейлера, вынося служебную коллекцию порнографической литературы и картонное изображение президента Америки – фото в натуральную величину. Раздвоенным подбородком, загаром гольфиста и напыщенным выражением на лице этот слегка потертый картонный президент сильно смахивал на футбольного квотербека. Детективам нравилось наряжать президента в кружевные трусы и швыряться в него мокрыми комками туалетной бумаги.

– Время обмерить Главное управление Ситки для пошива савана, – говорит Берко, наблюдая вынос.

– Ты даже не представляешь себе… – говорит Бина, и Ландсман по темной трещине в ее голосе сразу понимает, что она усилием воли пытается сдержать очень плохие новости. Потом Бина говорит: – Заходите, мальчики. – И голос у нее звучит как у всякого командира, которому Ландсман обязан подчиняться.

Еще минуту назад мысль об аж двухмесячной службе под началом бывшей жены казалась совершенно невообразимой, но этот кивок на коробку модуля и приказ войти дают Ландсману повод надеяться, что его чувства к ней, если они еще остались, наверняка подернутся вселенской серостью дисциплины.

Согласно классическому обычаю поспешного бегства, кабинет Фельзенфельда остался таким, каким тот его покинул, – фотографии, полумертвые растения, бутылки сельтерской на полке с картотекой рядом с большой лоханкой антацидных пастилок.

– Садитесь, – приказывает Бина, обходя обрезиненное стальное кресло у письменного стола, и устраивается в нем по-хозяйски.

Она сбрасывает оранжевую парку, демонстрируя изжелта-коричневый шерстяной брючный костюм поверх белой хлопковой рубашки – наряд, куда более совпадающий с представлениями Ландсмана о вкусах Бины в отношении одежды. Он старается, впрочем безуспешно, не любоваться тем, как ее тяжелые груди, на которых он все еще может увидеть мысленным взором каждую родинку и веснушку, словно созвездия на планетарном куполе его воображения, натягивают вырез и карманы рубашки. Ландсман и Берко вешают пальто на крюки за дверью и держат шляпы в руках. Каждый занимает один из оставшихся стульев. На фотографиях ни жена, ни дети Фельзенфельда не кажутся менее домашними и уютными, чем в тот последний раз, когда Ландсман на них смотрел. Дохлые лосось и палтус все так же ошарашены тем, что очутились на фельзенфельдовских крючках.

– Значит, так, внимание, мальчики, – говорит Бина; она из тех женщин, кто не чурается инициативы и сразу хватает быка за рога. – Нам всем понятно, в какую неловкую ситуацию мы вляпались. Она и так была бы достаточно неловкой, если бы я просто включила в команду вас обоих. Но то, что один из вас был моим мужем, а другой, ну, кузеном… Это полная хрень! – Последнее слово сказано на чистом американском, как и следующие три. – Понятно, о чем я?

Она замолкает, словно ждет реакции. Ландсман поворачивается к Берко:

– Бывший кузен – это ты, верно?

Бина улыбается, показывая Ландсману, что не находит замечание смешным. Она заводит руку за спину и вытаскивает из картотеки стопку бледно-голубых папок, каждая из них чуть ли не с полдюйма толщиной, и на каждой красная наклейка, ка

Страница 26

на бутылке с сиропом от кашля. При виде папок сердце Ландсмана ёкает, будто его угораздило встретиться в зеркале с собственным взглядом.

– Видите?

– Так точно, инспектор Гельбфиш, – говорит Берко каким-то удивительно неискренним голосом, – я вижу.

– А что это такое, знаешь?

– Знаю ли я, что это такое?

– А я знаю, что это не наши текущие дела, – встревает Ландсман. – Те – в стопке на твоем столе.

– Сказать, чем хорош Якоби? – говорит Бина. Они ждут отчета начальницы о путешествиях; она продолжает: – Дождями. Двести дюймов в год. Начисто вымывает желание ерничать и хохмить. Даже у евреев.

– Многовато дождя, – говорит Берко.

– А теперь слушайте меня. И слушайте внимательно, будьте любезны, потому что сейчас я буду нести бред собачий. Через два месяца в этот забытый б-гом сарай ввалится федеральный маршал США в уцененном костюме и с манерами выпускника воскресной школы и потребует ключи от этого балагана, включая и картотеку группы «Б», которой я имею честь руководить с сегодняшнего утра.

Что за краснобаи эти Гельбфиши, ораторы и резонеры, просто асы по части улещивания. Отец Бины чуть не отговорил Ландсмана жениться. Вечером накануне свадьбы.

– И я говорю совершенно серьезно. Вы оба знаете, что я пахала как лошадь с юности, надеясь, что однажды мне выпадет счастье припарковаться именно в этом кресле, за этим столом, чтобы поддержать великую традицию Главного управления Ситки хоть иногда ловить убийц и сажать их в тюрьму. И вот я сижу в этом кресле. До первого января.

– И мы чувствуем то же самое, Бина, – говорит Берко, более искренне на этот раз. – Балаган – и все тут.

Ландсман говорит, что он согласен вдвойне.

– Я вам очень признательна, – говорит она. – И знаю ваше непростое отношение к… этому.

Она кладет большую веснушчатую руку на стопку папок. Если папки пересчитать, то получится одиннадцать дел, самому давнему – более двух лет. В отделе еще шесть детективов, и никто из них не может похвастаться такой красивой толстой грудой нераскрытых преступлений.

– Мы почти управились с Фейтелем, – сообщает Берко. – Ждем вестей от окружного прокурора. И Пински. И история с Зильберблатом. Мать Зильберблата…

Бина поднимает руку, обрывая Берко. Ландсман молчит. Язык у него не поворачивается от стыда. Он прекрасно понимает: эта куча папок – памятник его недавней хандре. И то, что куча эта дюймов на десять ниже, чем должна, говорит только о непоколебимых и неустанных братских заботах о нем большого малыша Берко.

– Стоп, – говорит Бина. – Умолкни, и все. И внимайте, потому что сейчас я изложу вам свою вольную трактовку всей этой лажи.

Снова запустив руку за спину, она вынимает из своего ящика для документов листок бумаги и еще одну, совсем тонкую голубенькую папку, которую Ландсман сразу узнает: он сам заполнил ее в четыре тридцать утра. Бина лезет в нагрудный карман пиджака за очками, которых Ландсман до сих пор на ней не видел. Она стареет, он стареет, прямо по расписанию, и, пока время разрушает их, они странным образом не женаты.

– Мудрыми евреями, которые присматривают за судьбой полицейских, то есть за нашей с вами, определены правила поведения, – начинает Бина. Она всматривается в написанное на листке с раздражением, даже с опаской. – Они начинают с замечательного принципа, утверждающего, что к тому моменту, когда власть в Ситке перейдет к федеральному маршалу, для всех было бы хорошо, не говоря уже о достойном прикрытии наших тылов, чтобы после нас не осталось ни одного нераскрытого дела.

– Блин, хватит уже, Бина.

Берко говорит это по-американски. Он сразу понял, куда клонит инспектор Гельбфиш. Ландсману потребовалась еще одна минута.

– Ни одного нераскрытого дела… – повторяет он с идиотским спокойствием.

– Этим правилам, – продолжает Бина, – было дадено хитроумное название «эффективное решение». По сути это значит, что для завершения нераскрытых дел у вас ровно столько времени, сколько осталось до окончания вашей деятельности в качестве уголовных следователей. Пока при вас жетоны округа. Грубо говоря, девять недель. А нераскрытых дел у вас – одиннадцать. И можете их свернуть в любом порядке. Как вы это сделаете, меня не касается.

– Свернуть? – спрашивает Берко. – Ты имеешь в виду…

– Ты знаешь, что я имею в виду, детектив, – говорит Бина. Ее голос лишен эмоций, и на лице ничего не прочтешь. – Прилепи их к первым попавшимся липким людям. Если не лепится – клей тебе в помощь. А что останется, – в ее голосе подсказка, – «черный флаг»[20 - …«черный флаг»… – Черный флаг поднимался над тюрьмой в день казни.] и папка в ящике номер девять.

«Номер девять» – для висяков. Сунуть дело в девятый ящик – значит освободить немного места, но, с другой стороны, это словно сжечь его, а пепел развеять по ветру.

– Похоронить их? – спрашивает Берко, успевая задать вопрос к концу тирады.

– Прояви добросовестность в пределах новых правил с музыкальным названием и потом, если номер не пройдет, прояви недобросовестность. – Бина вперяет взгляд в куполообразно

Страница 27

пресс-папье на столе Фельзенфельда. Внутри его – крохотная картинка из дешевой пластмассы – панорама Ситки на фоне горизонта, куча многоэтажек, столпившихся вокруг Булавки, одинокого перста, словно грозящего небесам. – И пришлепни на них черный флаг.

– Вы сказали, одиннадцать, – говорит Ландсман.

– Верно.

– Извините, инспектор, но со вчерашней ночи, как ни прискорбно мне в этом признаться… Так вот… Их двенадцать. Не одиннадцать. Двенадцать открытых дел у Шемеца и Ландсмана.

Бина берет тонкую голубую папку, которую завел Ландсман прошлой ночью:

– Это?

Она открывает папку и изучает содержимое или притворяется, что изучает. Доклад Ландсмана о явном убийстве – в упор застрелен человек, называвшийся Эмануэлем Ласкером.

– Да. О’кей. Теперь смотрите, как это делается.

Бина выдвигает верхний ящик стола Фельзенфельда – теперь ее собственный, по крайней мере на эти два месяца. Она шарит внутри, брезгливо морщась, словно в ящике полно использованных ушных затычек из пористой резины, которые Ландсман действительно видел там, когда в последний раз туда заглядывал. Она вынимает из ящика пластиковую наклейку. Черную. Она отрывает красную наклейку, которую прилепил Ландсман этим утром, и пришлепывает черную взамен, и дышит часто – так все пыхтят, промывая жуткую рану или оттирая мочалкой кошмарное пятно на ковре. Она стареет лет на десять, как кажется Ландсману, за те десять секунд, что заняла замена. Держа это дохлое дело двумя пальцами, она отстраняет его подальше от себя.

– Эффективное решение, – произносит Бина.




8


«Ноз», как и предполагает название, – это бар для полисменов, которым владеет пара нозов в отставке. Гундосый от дыма нозовских скорбей и сплетен, он никогда не закрывается и вечно забит служителями порядка не при исполнении, подпирающими огромную дубовую стойку. Просто такое место, где можно возвысить голос негодования против последних образцов искусства собачьего бреда, спускаемого большими шишками из департамента. Так что Ландсман с Берко рулят прямиком в «Ноз». Они минуют «Жемчужину Манилы», хотя китайские пончики в филиппинском исполнении манят как припорошенные мерцающим сахаром символы лучшей жизни. Они обходят стороной «Фитер Шнаер», и «Карлински», и «Внутренний канал»[21 - …«Внутренний канал»… – Внутренний канал – морской проход между островами северо-восточной части Тихого океана вблизи юго-восточного побережья Аляски.], и гриль-бар «Ну-Йокер». Все равно в это утреннее время почти все они на замке, а те забегаловки, что открыты, обслуживают, как правило, полицейских, пожарных и парамедиков.

Сгорбившись навстречу холоду, большой человек и маленький спешат, толкая друг друга. Выдыхаемый воздух покидает их тела волнами, которые двоятся и поглощаются туманом, лежащим над Унтерштатом. Густые полосы тумана клубятся вдоль по улицам, пожирая вывески и неоновые лампы, занавешивая гавань, украшая россыпью перламутрово-серебристых бусин лацканы пальто и шляпные тульи.

– Никто не ходит в «Ну-Йокер», – говорит Берко, – нам там будет уютно.

– Однажды я встретил там Табачника.

– Я уверен, что он не стибрит твои проекты секретного оружия, Мейер.

Ландсман может только мечтать о том, чтобы обзавестись проектом вроде смертельных лучей или радиации, контролирующей сознание, чего-нибудь способного сотрясти коридоры власти. Внушить американцам страх Б-жий. Отсрочить, хоть на год, десятилетие, век волну еврейского исхода.

Они уже готовы бросить вызов угрюмой «Первой полосе» с ее свернувшимся молоком и кофе, которым только что разводили бариевую клизму в Центральной больнице Ситки, когда Ландсман замечает обтянутый хаки зад старины Денниса Бреннана на шатком стуле у барной стойки. Пресса совершенно забросила «Первую полосу» примерно год назад, когда «Блат» разорилась, а «Тог» перенесла офисы в новые здания возле аэропорта. Но Бреннан покинул Ситку еще раньше в поисках удачи и славы. Вероятно, его занесло в город сравнительно недавно. И можно поспорить, что никто ему не рассказал: «Первая полоса» приказала долго жить.

– Слишком поздно, – говорит Берко. – Ублюдок нас засек.

Минуту Ландсман сомневается, что ублюдок засек-таки.

Бреннан сидит спиной к двери, изучая курс акций на полосе ведущей американской газеты, ситкинский филиал которой он и создал перед долгим отпуском. Ландсман хватает Берко за рукав и начинает эвакуировать его по улице. Он надумал уже идеальное место, где можно и слегка закусить, и поговорить так, чтоб не подслушали.

– Детектив Шемец. Секундочку.

– Слишком поздно, – признает поражение Ландсман.

Он оборачивается, а Бреннан уже тут как тут – большеголовый, без шляпы и пальто, галстук переброшен через плечо, пенни в левом мокасине, пустота в правом. Заплаты на локтях твидового пиджака практичного цвета серой грязи. Подбородку не помешала бы бритва, а макушке – свежий слой бриолина. Похоже, на поприще славы и успеха у Денниса Бреннана дела пошли не слишком удачно.

– Погляди на башку этого шейгеца, у нее собственная атмосфера, – г

Страница 28

ворит Ландсман. – И ледник на макушке.

– Ну да, голова великовата.

– Каждый раз, когда я вижу это, мне становится жаль шею.

– Может, надо бы обхватить ее руками. Как-то поддержать.

Бреннан выставляет вперед белые опарышеобразные пальцы и моргает глазками, голубоватыми и водянистыми, как снятое молоко. Репортер выдавливает отрепетированную горестную улыбку, но Ландсман отмечает, что Бреннан держится от них с Берко на расстоянии в добрых четыре фута улицы Бен Маймона[22 - …улицы Бен Маймона. – Ребе Моше бен Маймон, или Маймонид (1135–1204) – выдающийся еврейский философ, раввин, врач и разносторонний ученый, кодификатор законов Торы. Духовный руководитель религиозного еврейства как своего поколения, так и последующих веков вплоть до нашего времени.].

– Вынужден повторить, нужды для прежних угроз, как во время оно, уверяю вас, более не существует, детектив Шемец, – говорит репортер на стремительном и нелепом идише. – Вечнозелеными и созревшими, налитыми соком исконной жестокости остаются они.

Бреннан изучал немецкий в колледже и перенял напыщенный идиш у какого-то самодовольного престарелого немца. Кто-то подметил, что речь Бреннана звучит «как рецепт приготовления колбасы с примечаниями». Запойный пьяница, несовместимый по темпераменту с долгими сумерками и дождем. Источает фальшивый дух бесстрастия и тугодумия, как это часто бывает среди детективов и репортеров. Но шлемили все одинаковы. Похоже, никто в Ситке не был поражен тогдашней бреннановской сенсацией сильнее, чем сам Деннис Бреннан.

– Я страшусь вашего гнева, давайте условимся наперед, детектив. И о том, что вот сейчас я притворился, будто не вижу вас, идущих мимо этой покинутой дыры, единственное достоинство которой, исключая факт, что хозяева ее забыли за время моего долгого отсутствия состояние моего кредита, – то, что тут не водится газетных репортеров. Я знал, однако, что с моим счастьем подобная стратегия не преминет вернуться позже и укусить за задницу.

– Никто еще не оголодал до такой степени, – говорит Ландсман. – Вам, вероятно, ничего не угрожает.

У Бреннана обиженный вид. Чувствительная душа, этот макроцефалический добряк, попечитель пренебрежения. Непроницаемый для шуток и иронии. Его вычурный стиль речи превращает все, что он говорит, в шутку, и это только усложняет его попытки выглядеть серьезно.

– Деннис Джей Бреннан, – говорит Берко. – Что, снова трудитесь дежурным по Ситке?

– За грехи мои, детектив Шемец, за грехи.

Разговор прекращается. Направление в бюро Ситки любого вернувшегося на родину репортера или радиокомментатора представляет собой общеизвестное наказание за некомпетентность или ляпсусы. Перевод Бреннана сюда означал, что он сильно напортачил.

– Я думал, что за них они выслали вас отсюда, Бреннан, – говорит Берко, и теперь-то уж он не шутит. Глаза его мертвеют, и он жует воображаемый «Даблминт», или тюлений жир, или хрящик из сердца Бреннана. – За грехи ваши.

– Причина, детектив, побудившая меня оставить чашку ужасного кофе и несостоявшееся свидание с осведомителем, каковой в моем случае не располагает никаким подобием информации, и явиться сюда, рискуя вызвать ваш гнев…

– Бреннан, ради б-га, говори по-американски, – перебивает Берко. – Какого рожна тебе надо?

– Мне нужна история, – отвечает Бреннан. – Что же еще? И я знаю, что ни за что не получу ее от вас, пока не постараюсь развеять туман. Итак. Для протокола. – Он снова бросается на румпель «Летучего голландца» усвоенной им версии родного языка. – Я далек от намерения переделать что-нибудь или отказаться от чего-либо. Навлеките страдания на эту чрезмерно увеличенную голову мою, пожалуйста, но я отстаиваю все, что написал доныне, каждое слово. Все верно и базируется на первоисточниках. И должен сказать к тому же, что все это печальное дело оставило дурной привкус во рту…

– Это был привкус твоей задницы? – предположил Ландсман беспечно.

– Определенно это пошло на пользу моей карьере, если ее так можно назвать. На пару лет. Вытолкнуло из захолустья, прошу извинить за этакое выражение, в Лос-Анджелес, Солт-Лейк, Канзас-Сити. – Бреннан перечисляет вехи своего падения, и голос его становился все тише и тише. – Спокан. Но я знаю, насколько это было болезненно для вас и вашей семьи, детектив. И если вы разрешите мне, я хотел бы принести извинения за ту пагубу, что причинил вам.

Как раз после выборов, приведших нынешнюю администрацию к власти на первый срок, Деннис Дж. Бреннан написал серию статей для своей газеты. Он представил тщательные и упрямые подробности грязной истории коррупции, должностных преступлений и антиконституционных надувательств, в которых был замешан Герц Шемец все сорок лет работы в ФБР. Программу КОИНТЕЛПРО свернули, все дела были передоверены другим отделам, а дядя Герц отправился на пенсию и в бесчестье. Ландсман, непробиваемый Ландсман, обнаружил, что ему все труднее вставать с кровати в первые дни после того, как прочел первую статью. Он понимал, как и все, если не лучше всех, что его дяде нанесли

Страница 29

громный урон и как человеку, и как представителю закона. Но если вы захотите найти причину, почему ребенок стал нозом, то лучше всего поискать в той или иной ветви фамильного древа. При всех своих недостатках дядя Герц был для Ландсмана героем. Умный, надежный, упорный, терпеливый, методичный, уверенный во всех своих действиях. Если его желания срезать углы, его дурной характер, его скрытность и не делали из него героя, то они определенно сделали из него ноза.

– Я скажу сейчас крайне деликатно, Деннис, – говорит Берко, – потому что ты неплохой мужик. Ты тяжко трудишься, ты честный писака. Ты единственный парень, рядом с которым мой напарник выглядит пижоном. Пошел нахер!

Бреннан кивает.

– Я предполагал, что вы так скажете, – отвечает он грустно на американском языке.

– Мой отец уже, блин, отшельник, – говорит Берко. – Гриб, живущий под бревном с уховертками и ползучими тварями. В каких бы нечестивых делах он ни был замешан, он делал то, что считал полезным для евреев, и притом знаешь что, блин, самое важное? Он был прав, потому что сейчас – глянь на весь этот блядский бардак, в котором мы оказались без него.

– Г-ди, Шемец, я не могу это слышать. И как ужасно, что написанное мною имеет хоть какое-то отношение… Я написал совсем о другом – о том, что вело так или иначе к… ситуации, в которой вы, аиды, оказались… Ох, да нахер все это. Забудьте.

– Хорошо, – говорит Ландсман, и он снова хватает Берко за рукав. – Пошли отсюда.

– Эй, так а… А куда вы, ребята, идете? Что случилось-то?

– Просто боремся с преступностью, – говорит Ландсман, – как и тогда, когда тебя отсюда ветром сдуло.

Но теперь, когда репортер сбросил груз с души, гончая внутри Бреннана способна унюхать и из соседнего квартала, способна разглядеть и через стекло витрины – по затрудненности в скользящей походке Берко, по нескольким лишним килограммам сутулости в плечах Ландсмана. Может, вся процедура извинений городилась для того, чтобы выудить ответ на простой вопрос, заданный на родном языке:

– Кто умер-то?

– Аид, попавший в трудное положение, – отвечает ему Берко. – Никаких сенсаций.




9


Они бросают Бреннана у входа в «Первую полосу» – галстук шлепает журналиста по лбу, словно полная раскаяния ладонь, доходят до угла Сьюард-стрит и дальше по Переца[23 - Перец, Ицхок-Лейбуш (1852–1915) – классик еврейской литературы на идише, общественный деятель; жил в Польше.], потом поворачивают у театра «Палац» с подветренной стороны Замкового холма и упираются в черную дверь на черном мраморном фасаде, с большим панорамным окном, выкрашенным черной краской.

– Ты шутишь, – говорит Берко.

– За пятнадцать лет я не видел в «Ворште» ни одного шамеса.

– Сейчас девять тридцать утра и пятница, Мейер. Тут никого, кроме крыс.

– Неправда, – говорит Ландсман. Он ведет Берко к черному ходу и стучит костяшками пальцев два раза. – Я всегда воображал, что если бы мне когда-нибудь понадобилось замышлять злодеяния, то замышлял бы я их именно здесь.

Тяжелая стальная дверь открывается со стоном, а за ней находится госпожа Калушинер, одетая, чтобы идти в шуль или на работу в банк, – в серый костюм с юбкой и черные туфли-лодочки, волосы накручены на розовые поролоновые бигуди. В руке у нее бумажный стаканчик с жидкостью, похожей на кофе или сливовый сок. Госпожа Калушинер жует табак. Стакан – ее постоянный, если не единственный спутник.

– Вы, – констатирует она, скривившись так, будто только что слизнула с кончика пальца ушную серу.

И с характерным изяществом сплевывает в стаканчик. По мудрой привычке госпожа Калушинер долго всматривается в улицу, чтобы увидеть, какого рода неприятности ей сулят подобные визитеры. Она быстро и бесцеремонно оглядывает гигантского индейца в ермолке, вознамерившегося войти в ее епархию. В прошлом те, кого Ландсман приводил сюда в такое время, все как один были дерганые штинкеры с мышиными глазками, вроде Бени Плотнера по кличке Шпилькес и Зигмунда Ландау – Хейфеца среди информаторов[24 - …Хейфеца среди информаторов. – Аллюзия на знаменитого скрипача Яшу Хейфеца (1901–1987).]. И меньше всего Берко похож на штинкера. И со всем должным почтением к кипе и бахроме не может же быть он посредником и тем более уличным гангстером низшего ранга, этот мордатый индеец. И вот после тщательных раздумий, не сумев уложить Берко в свою таксономию босяков, госпожа Калушинер сплевывает в стаканчик, потом переводит взгляд на Ландсмана и вздыхает. По одним подсчетам, она обязана Ландсману семнадцатью одолжениями, а по другим – ей следовало бы хорошенько пнуть его в живот. Госпожа Калушинер отступает и дает им войти.

Заведение пусто, как автобус, идущий в парк, и запашок там – хоть святых выноси. Видно, кто-то заходил сюда недавно с ведром хлорки, чтобы перекрыть высокой тесситурой ворштовский остинатный бас пота и мочи. Привередливый нос может также отметить, выше или ниже всего этого, подголоски аромата потертых долларовых купюр.

– Садитесь тут, – бросает госпожа Калушинер, но не указывает, где именно

Страница 30



На круглых столиках, толпящихся вокруг сцены, торчат вверх ногами стулья, будто коллекция оленьих рогов. Ландсман переворачивает два из них, и они с Берко устраиваются подальше от сцены, у крепко запертой входной двери. Госпожа Калушинер удаляется в комнату в глубине зала, и стеклярусная штора клацает за ней, словно выбитые зубы, сплюнутые в жестяное ведро.

– Ну не куколка? – восхищается Берко.

– Прелесть, – соглашается Ландсман. – Она приходит сюда только по утрам, чтобы не видеть посетителей.

«Воршт» – заведение, где надираются музыканты Ситки после закрытия театров и клубов. Далеко за полночь они набиваются сюда, снег на шляпах, дождь за отворотами, и заполняют маленькую эстраду, и убивают друг друга кларнетами и скрипками. Как всегда, когда ангелы собираются вместе, они ведут себя как бесы-гангстеры, ганефы и женщины с трудной судьбой.

– Она не любит музыкантов, – уточняет Ландсман.

– Но ведь муж ее был… о, дошло.

Натан Калушинер до самой смерти владел «Ворштом» и был королем сопранового кларнета in C.

Он был игрок и наркоман и просто дурной человек во всех отношениях, но когда играл, это выглядело словно в него диббук вселился. Меломан Ландсман забегал поглядеть на маленького сумасшедшего шкоца и пытался вызволить его из скверных ситуаций, в которые постоянно вовлекали Калушинера его нездравые суждения и не знающая покоя душа. Потом, в один прекрасный день, Калушинер исчез вместе с женой хорошо известного русского штаркера, не оставив госпоже Калушинер ничего, кроме «Воршта» и доброй воли кредиторов. Останки Натана Калушинера (при коих не оказалось кларнета in C) позднее прибило течением у доков Якоби.

– А это его собака? – говорит Берко, указывая на сцену.

На месте, где Калушинер обычно стоял и дудел каждую ночь, сидит курчавый двортерьер, белый с желтыми подпалинами и черным пятном вокруг глаза. Песик просто сидит, навострив уши, словно прислушивается к эху голоса или музыке, звучащей у него в голове. Провисшая цепь соединяет его с железной скобой в стене.

– Это Гершель, – говорит Ландсман. Ему немного больно думать об усердном выражении песьей морды, о его собачьем спокойном долготерпении; Ландсман отворачивается. – Он вот так сидит уже пять лет.

– Трогательно.

– Наверно. От этого животного, если честно, у меня мурашки по коже.

Снова появляется госпожа Калушинер, неся металлическую миску с маринованными помидорами и огурцами, корзинку с маковыми рогаликами и миску сметаны. Все это балансирует на ее левой руке. В правой, естественно, она несет бумажный стаканчик-плевательницу.

– Прекрасные огурчики, – высказывается Берко и, когда ответа не следует, заходит с другой стороны: – Милая собачка.

До чего же они трогательны, думает Ландсман, эти усилия, которые Берко всегда готов вложить в беседу с кем угодно. Чем крепче человек прикусывает язык, тем настойчивей становится Берко. Так было и в детстве. Он упрямо приставал к людям, и особенно к закрытому на все застежки двоюродному брату Мейеру.

– Собака как собака, – роняет госпожа Калушинер. Она брякает на стол овощи и сметану, бросает корзинку с булочками и под перезвон бус возвращается в комнату в глубине зала.

– Так вот, я должен просить тебя об одолжении, – говорит Ландсман, не отрывая глаз от собаки, которая легла на сцену и положила голову на свои артритные лапы. – И я сильно надеюсь, что ты скажешь «нет».

– Это одолжение связано с «эффективным решением»?

– Глумишься над концепцией?

– Это не обязательно, – говорит Берко. – Концепция сама над собой глумится.

Он подхватывает помидор из миски, макает его в сметану, потом аккуратно кладет в рот двумя пальцами. Жмурится от удовольствия, вкушая последующую кисловатую струйку мякоти и сока.

– Бина выглядит неплохо.

– Еще бы.

– Стервозочка.

– Ты так всегда говорил.

– Бина, Бина.

Берко мрачно трясет головой, но при этом весь его облик выражает любовь.

– В прошлой жизни она, наверное, была флюгером.

– Думаю, ты ошибаешься, – возражает Ландсман. – Ты прав, но ты ошибаешься.

– Так ты говоришь, Бина – не карьеристка?

– Я этого не говорю.

– Карьеристка, Мейер, и всегда была. И это одна из тех черт, что всегда мне в ней нравились. Она баба ушлая. Она жесткая. Она дипломат. Она кажется лояльной, но в обе стороны, и вверх и вниз, а это не всякий может. Она прирожденный инспектор. В любой полиции, в любой стране мира.

– Она была лучшей на курсе, – говорит Ландсман, – в академии.

– Но на вступительных экзаменах ты получил более высокие оценки.

– Ну да, – говорит Ландсман. – Получил. Я что, это упоминал когда-то?

– Даже федеральные маршалы Соединенных Штатов достаточно умны, чтобы заметить Бину Гельбфиш. Если она постарается закрепиться в правоохранительных органах Ситки после Возвращения, я ее осуждать не стану.

– Я принимаю твою точку зрения, – отвечает Ландсман, – но не разделяю. Не для этого она согласилась на инспекторскую должность. Или не только по этой причине.

– Тогда почему?

Ландсман пожимает

Страница 31

плечами.

– Я не знаю, – признается он. – Может, она уже ни в чем не видит смысла?

– Надеюсь, что это не так. Или следующее, что она сделает, – вернется к тебе.

– Б-же упаси.

– Кошмар.

Ландсман делает вид, что сплевывает три раза через плечо. Потом задумывается, не связан ли этот обычай с привычкой жевать табак. Госпожа Калушинер возвращается, волоча непомерные кандалы своей жизни.

– Еще есть яйца вкрутую, – говорит она зловеще. – И багель, и заливная рулька.

– Да просто что-нибудь попить, госпожа Калушинер, – просит Ландсман. – Берко?

– Да, газировочку какую, – вставляет Берко, – с лимончиком.

– Вы хотите кушать, – объясняет она ему. И это не предположение.

– Почему бы нет, – соглашается Берко. – Хорошо, принесите пару яиц.

Госпожа Калушинер поворачивается к Ландсману, и он чувствует, что и Берко на него смотрит, ожидая заказа сливовицы. Ландсман ощущает, как устал нетерпеливый Берко, как его раздражает Ландсман со всеми своими проблемами. Пришло время собраться, не правда ли? Найти хоть что-то сто?ящее в жизни и жить ради этого.

– Кока-колу, – заказывает Ландсман. – Если не затруднит.

То, что сделал Ландсман и чего никогда здесь не случалось с ним, да и с другими, впервые удивляет вдову Натана Калушинера. Она воздевает серовато-стальную бровь и уходит. Берко дотягивается до огурчика, стряхивает с него перчинки и гвоздику, налипшие на пупырчатую зеленую кожицу, похрустывает им во рту и счастливо хмурится.

– Только кислая женщина способна по-настоящему замариновать огурчики, – говорит он и потом, будто невзначай, поддевает Ландсмана: – Ты точно не хочешь еще пивка? Повторить.

Ландсман от пива бы не отказался. Он еще чувствует его горьковато-карамельный привкус на языке. Однако сейчас пиво, которым угостила Ландсмана Эстер-Малке, еще не покинуло его тело, хотя он уже ощущает первые признаки, что багаж уложен и готов к отправке. Предложение или просьба, с которой он решительно настроен обратиться к напарнику, сейчас кажется самой глупой мыслью из всех, когда-либо приходивших ему в голову. Но это должно случиться.

– Иди нахер, – говорит он, вставая из-за стола, – мне надо отлить.

В уборной Ландсман находит тело электрогитариста. Сидя за столом в глубине зальчика, Ландсман часто восхищался этим аидом и его игрой. Он был среди первых, кто привнес технику и стиль американских и британских рок-гитаристов в еврейскую танцевальную музыку, включая булгары и фрейлехсы. Гитарист приблизительно того же возраста, что и Ландсман, и жизненный опыт у него схожий, он тоже вырос на мысе Палтуса, и в минуты тщеславия Ландсман сравнивает его с собой, вернее, работу детектива с интуицией и ослепительной игрой того, кто сейчас замертво валяется в кабинке и чья рука-кормилица покоится в унитазе. Человек этот в черной кожаной тройке и в красном тесемочном галстуке. Его прославленные пальцы лишены колец, остались лишь призрачные выемки. Бумажник валяется на плиточном полу и выглядит опустошенным и сдувшимся.

Музыкант всхрапывает. Ландсман привлекает интуитивные и показные навыки прощупывания пульса сонной артерии. Пульс ровный. Пространство вокруг музыканта чуть ли не воспламеняется от алкогольного излучения. Бумажник, похоже, обчистили – ни денег, ни регистрационной карточки. Ландсман оглаживает музыканта и находит пинту канадской водки в левом кармане кожаной куртки. У парня украли деньги, но не выпивку. Ландсману пить не хочется, внутри все сжимается от одной мысли, что эти нечистоты проникнут к нему в желудок, вроде как некий моральный мускул отшатывается от них. Он рискует украдкой глянуть в затянутый паутиной подвал своей души. И не может не заметить, что спазм отвращения (ведь это не более чем популярный сорт канадской водки, в конце концов) вроде бы как-то связан с его бывшей женой и с тем, что она вернулась в Ситку, да и выглядит такой же крепкой и сочной, как прежняя Бина. Видеть ее будет ежедневной пыткой, тот же Б-г пытал Моисея, когда показывал ему Сион с горы Фасги каждый день его жизни.

Ландсман скручивает крышку и делает долгий жадный глоток. Водка обжигает, как смесь растворителя и щелока. В бутылке остается несколько дюймов, когда он отнимает ее от губ, а сам Ландсман сверху донизу заполнен сплошным ожогом раскаяния. И прежние сравнения себя с гитаристом обернулись против него самого. После кратких, но бурных дебатов Ландсман решает не выбрасывать бутылку в мусор, там пользы от нее никому не будет. Он пристраивает ее в заднем кармане своего падения. Он вытаскивает музыканта из кабинки и тщательно вытирает ему правую руку. И потом мочится, ради чего и пришел сюда. Мелодичные рулады мочи, бьющей по фаянсу и воде, привлекают музыканта, и он открывает глаза.

– Я в порядке, – говорит он Ландсману с пола.

– Конечно в порядке, душка, – отзывается Ландсман.

– Только жене не звони.

– Не буду, – уверяет его Ландсман, но аид уже опять выключился.

Ландсман выволакивает музыканта в коридор и оставляет на полу, подложив ему под голову телефонную книгу. Потом

Страница 32

озвращается к столу и Берко Шемецу и делает добропорядочный глоток пузырей и сиропа.

– Мм… – произносит он. – Кола.

– Итак, – говорит Берко, – что за одолжение я должен тебе сделать?

– Ага, – начинает Ландсман. Его возродившаяся уверенность в себе и в своих намерениях и чувство благополучия – чистая иллюзия, созданная глотком дрянной водки; он объясняет это себе, подумав, что, с точки зрения, скажем, Б-га, вся уверенность гуманоидов не более чем иллюзия и каждое намерение всего лишь насмешка. – Очень и очень большое.

Берко понимает, куда клонит Ландсман. Но Ландсман еще не готов отправиться в путь.

– Ты и Эстер-Малке, – говорит Ландсман, – вы, детки, подали на гражданство.

– Это и есть твой великий вопрос?

– Нет, это пока еще нагнетание интереса.

– Мы подали на грин-карты. Все в округе подали на грин-карты, те, кто не собирается в Канаду, или Аргентину, или еще куда. Б-же мой, Мейер, а ты разве нет?

– Я помню, что собирался, – отвечает Ландсман. – Может, и подал. Не помню.

Берко потрясен до глубины души – тем, как это сказано, а не тем, куда клонит Ландсман.

– Ну собирался, и что? – возмущается Ландсман. – Вспомнил. Конечно. Заполнил И – девятьсот девяносто девять и все остальное.

Берко кивает, словно верит Ландсмановой лжи.

– Стало быть, – продолжает Ландсман, – вы, ребятушки, намерены здесь болтаться, значит. Остаться в Ситке.

– Если предположить, что получим разрешение.

– А есть опасения, что не получите?

– Просто статистика. Они говорят, не больше сорока процентов. – Берко качает головой, что само по себе национальный жест, когда речь заходит о том, куда евреи Ситки намерены отправиться или что они намереваются делать после Возвращения.

На самом деле никаких гарантий не существует, и сорок процентов – число, возникшее из слухов в конце времен, и даже существуют радикалы с безумными глазами, утверждающие, что истинное число евреев, кому разрешат остаться легально в разрастающемся штате Аляска, когда Возвращение вступит в силу, не будет превышать десять или даже пять процентов. Это те же самые люди, которые повсеместно призывают к оружию, сепаратизму, декларации независимости и прочим радостям. Ландсман не сильно обращает внимание на все противоречия и слухи, касающиеся самых важных вопросов в его местечковой вселенной.

– А старик? – спрашивает Ландсман. – Скрипит еще?

Сорок лет – как свидетельствовала серия статей Денни Бреннана – Герц Шемец использовал свою должность директора отделения надзора ФБР в личных целях, ведя с американцами хитрую игру. Бюро сначала наняло его в пятидесятых для борьбы с коммунистами и еврейскими левыми, которые, невзирая на разрозненность, были крепки, непоколебимы, озлоблены и к американцам относились с подозрением, а бывших израильтян и вовсе не слишком жаловали. Главным заданием Герца Шемеца было выявление и изоляция местных красных. Герц стер их с лица земли. Он кормил социалистов коммунистами, сталинистов – троцкистами, израильских сионистов – еврейскими сионистами, и, когда время кормежки закончилось, он вытер рты тем, кто остался, и скормил их друг другу. В начале шестидесятых Герца спустили на зарождающееся движение среди тлинкитов, и он вовремя выдрал им зубы и когти.

Но подобные занятия были прикрытием, как показал Бреннан, ибо настоящей целью Герца было добиться Постоянного статуса для округа или даже, в самых его диких мечтах, статуса штата. «Хватит скитаний, – вспоминаются Ландсману разговоры Герца с отцом, чья душа удерживалась в романтическом сионизме вплоть до того дня, когда он отдал Б-гу душу. – Хватит изгнаний и миграций и мечтаний о возвращении в следующем году в страну верблюдов. Пришло время заполучить все, что можем, и больше не рыпаться».

Так что каждый год, как оказалось, дядя Герц обращал половину оперативного бюджета на подкуп людей, которые этот бюджет утверждали. Он покупал сенаторов, ловил на крючок лакомое в конгрессе и, сверх всего, обхаживал богатых американских евреев, чье влияние он полагал необходимым для исполнения своих планов. Трижды законопроекты о Постоянном статусе рождались и умирали, два раза в комитете, один раз в горестном рукопашном кровопролитии. Через год после кровавой схватки нынешний президент Америки использовал на выборах платформу, которая декларировала долгожданное начало Возвращения, и выиграл, обещая «Аляску для аляскинцев, первозданную и чистую».

Тогда-то Деннис Бреннан и загнал Герца в нору.

– Старик-то? – говорит Берко. – В своей карманной индейской резервации? С козлицей своей? И с морозилкой, забитой оленьим мясом? Ага, он, блядь, серый кардинал в коридорах власти. Ладно, все в порядке.

– Или нет?

– Мы с Эстер-Малке оба получили трехгодичное разрешение.

– Это хороший знак.

– Так и люди говорят.

– И конечно, ты не сделаешь ничего, что может поставить под угрозу твой статус?

– Нет.

– Как то: не подчиниться приказам. Довести кого-то до белого каления. Пренебречь обязанностями.

– Никогда.

– Тогда говорить не о чем. – Ландсма

Страница 33

лезет в карман куртки и достает шахматную доску. – Я тебе когда-нибудь рассказывал, что написал отец перед тем, как покончил с собой?

– Я слышал, это было стихотворение.

– Назовем это виршами, – говорит Ландсман. – Шесть строчек еврейских стихов, адресованных неизвестной женщине.

– Ого.

– Нет-нет. Никакой клубнички. Это было, как бы сказать, это стихи о сожалении – сожалении о собственной несостоятельности. Сетования на неудачу. Чистосердечное признание провала. Трогательное высказывание, благодарность за покой, который она ему подарила, и в первую очередь за всю безмерную беспамятность все эти долгие горькие годы в ее обществе.

– Ты их запомнил?

– Запомнил. Но кое-что в этих стишках меня встревожило. Тогда я заставил себя их забыть.

– И что же такое в них было?

Ландсман игнорирует вопрос, когда госпожа Калушинер вносит яйца; их шесть, очищенные от скорлупы и расположенные на тарелке в шести круглых гнездах, каждое величиной с тупой конец яйца. Соль. Перец. Плошка с горчицей.

– Если бы его спустили с цепи, – говорит Берко, указывая на Гершеля пальцем, – он бы отправился на поиски бутерброда или чего еще.

– Ему нравится сидеть на привязи, – говорит госпожа Калушинер, – иначе он не может спать.

Она опять оставляет их одних.

– Как-то мне не по себе, – говорит Берко, наблюдая за Гершелем.

– Я тебя понимаю.

Берко солит яйцо и откусывает. Его зубы оставляют полукружья на крутом белке.

– Так что? с тем стихотворением, – говорит он, – с виршами теми?

– И естественно, – отвечает Ландсман, – все решили, что это стихотворное послание к моей матери. В первую очередь к моей матери.

– Она соответствует описанию.

– Так в основном все и думали. Поэтому я никому не говорил, что я обнаружил. Это было официально мое первое дело в качестве начинающего шамеса.

– И что же?

– Просто если сложить первые буквы каждой строки стихотворения, то получится имя. Каисса.

– Каисса? Что за имя такое?

– Я думаю, это латынь, – говорит Ландсман. – Каисса – богиня шахмат.

Он раскрывает карманные шахматы, купленные в аптеке на Корчак-плац. Фигуры стоят так, как он их расположил в квартире Тайч-Шемецев этим утром, как оставил их человек, который называл себя Эмануэлем Ласкером. Или убийца, или бледная Каисса, богиня шахмат, забежавшая попрощаться еще с одним из своих злополучных поклонников. У черных осталось три пешки, пара коней, слон и ладья. Белые сохранили главные и второстепенные фигуры и пару пешек, одна из них – за клетку от последней линии. Необычный беспорядок в партии, как если бы до этого хода игра шла в полном хаосе.

– Будь это что-то другое, Берко, – говорит Ландсман, покаянно воздев ладони. – Колода карт. Кроссворд. Карта для игры в лото.

– Я понял, – говорит Берко.

– Ну какого черта это должна быть незаконченная шахматная партия?

Берко крутит в руках доску, изучая ее какое-то время, потом смотрит на Ландсмана. Теперь самое время тебе попросить меня, говорит он этими огромными темными глазами своими.

– Так что я вынужден просить об одолжении…

– Нет, – откликается Берко, – ты не вынужден.

– Ты слышал, что сказала дама. Ты видел, как она потребовала сойти с дистанции. Все это было дерьмом с самого начала. Бина сделала его официальным дерьмом.

– Ты так не считаешь.

– Пожалуйста, Берко, не начинай уважать мои суждения сейчас, – просит Ландсман. – Ведь я так трудился, подрывая их.

Берко все еще не сводит глаз с собаки. Вдруг он встает и идет на сцену. Он топает по трем деревянным ступеням и останавливается, глядя на Гершеля. Потом дает ему понюхать руку. Собака садится опять и читает носом содержание тыльной стороны ладони Берко, про детишек, и про вафли, и про салон «суперспорта» образца 1971 года. Берко тяжело приседает около собаки на корточки и отстегивает цепь от ошейника. Он берет голову собаки массивными руками и смотрит псу в глаза.

– Хватит, – говорит он псу. – Он не придет.

Пес смотрит на Берко, словно искренне заинтересован этой новостью. Потом кренится на задние лапы, и ковыляет к ступенькам, и осторожно спотыкается по ним. Цокая когтями по бетонному полу, он направляется к столу с Ландсманом и смотрит на него, словно ожидая подтверждения.

– Так и есть, Гершель, – объясняет собаке Ландсман, – они проверили зубную карту у дантиста.

Собака вроде обдумывает сообщение, а потом, к огромному удивлению Ландсмана, идет к выходу. Берко глядит на Ландсмана с упреком:

– Что я тебе говорил?

Он бросает взгляд на стеклярусную занавеску, потом отбрасывает засов, поворачивает ключ и открывает дверь. Пес семенит за дверь, словно его гонят куда-то неотложные дела. Берко возвращается к столу, и вид у него, словно он только что вызволил душу из колеса кармы.

– Ты слышал, что сказала дама. У нас девять недель, – говорит он, – приблизительно. И мы можем позволить себе потратить денек-другой, усиленно изображая деятельность, пока валандаемся вокруг твоего мертвого наркомана, твоего провального дела.

– У тебя будет ребенок, –

Страница 34

апоминает Ландсман. – Вас будет пятеро.

– Я тебя понял.

– Я говорю, что пятеро Тайч-Шемецев пойдут нахер, если кому-то приспичит искать поводы для отказа в гражданстве, а все знают, что приспичит, и чем тебе не причина – свежее взыскание за прямое нарушение приказа старшего по должности, не говоря уже о вопиющем пренебрежении директивами управления, пусть идиотскими и трусливыми.

Берко моргает и закладывает еще один помидорчик в рот. Он жует его и вздыхает.

– У меня никогда не было ни брата, ни сестры, – говорит он. – Только двоюродные. Большинство из них – индейцы, и они знать меня не хотели. Двое – евреи. Одна из них, еврейка, да благословит Б-г ее имя, – мертва. Ты один у меня остался.

– Я дорожу этим, Берко, – говорит Ландсман, – и хочу, чтобы ты это знал.

– Да нахер все, – откликается Берко по-американски. – Мы идем в «Эйнштейн» или как?

– Ага, – признается Ландсман. – Я думаю, что начинать надо оттуда.

Прежде чем выйти из-за стола и попытаться все уладить с госпожой Калушинер, они слышат царапанье в дверь и низкий протяжный стон. Звучит это так по-человечески и так одиноко, что волосы на голове у Ландсмана встают дыбом. Он идет к входной двери и впускает пса, который взбирается на сцену – к месту, где он вытер всю краску с досок, – и садится, навострив уши, чтобы поймать отзвук исчезнувшего кларнета in C, и терпеливо ждет, когда на него наденут цепь.




10


Вся северная часть улицы Переца сплошь застроена блочными бетонными домами – стальные колоннады, алюминиевые рамы, двойное остекление, чтобы сохранить тепло внутри. Как грибы они выросли в этой части Унтерштата в начале пятидесятых – исполненные благородного уродства броневики-убежища, возведенные теми, кто уцелел. Нынче благородство ушло, осталось только уродство – уродство дряхлости и запустения. Пустые витрины, заклеенные бумагой поверх стекла. В окне дома 1911, бывшей резиденции Общества Эдельштата, заседания которого посещал отец Ландсмана еще до того, как помещение на первом этаже занял магазин косметики, сардонически ухмыляющийся плюшевый кенгуру держит в лапах картонку с надписью: «АВСТРАЛИЯ ИЛИ СМЕРТЬ». Гостиница «Эйнштейн», располагающаяся в доме 1906, похожа, как заметил некий шутник на ее открытии, на крысиную клетку, втиснутую в аквариум. Место, облюбованное самоубийцами Ситки. А также освященное традицией и уставом постоянное обиталище шахматного клуба «Эйнштейн».

В тысяча девятьсот восьмидесятом член шахматного клуба «Эйнштейн» Мелех Гайстик выиграл в Санкт-Петербурге титул чемпиона мира, победив голландца Яна Тиммана.[25 - В тысяча девятьсот восьмидесятом… Мелех Гайстик выиграл в Санкт-Петербурге титул чемпиона мира, победив голландца Яна Тиммана. – На самом деле чемпионом мира с 1975 по 1985 г. был советский шахматист Анатолий Карпов (р. 1951). Ян Хендрик Тимман (р. 1951) – нидерландский шахматист, гроссмейстер (1974), один из сильнейших западных шахматистов в середине 1980-х гг.] Народ Ситки, в памяти которого еще свежи были воспоминания о Всемирной выставке, воспринял его триумф как очередное подтверждение своих заслуг и национальной самости. Гайстик был подвержен пароксизмам ярости, черной меланхолии, его одолевали припадки помутнения рассудка, но все эти пороки позабылись во всеобщем ликовании.

Одним из плодов победы Гайстика стал щедрый дар от администрации «Эйнштейна»: шахматный клуб получил в безвозмездное пользование банкетный зал гостиницы. Гостиничные свадьбы вышли из моды, к тому же администрация годами пыталась выжить из своей кофейни вечно бурчащих и вечно смолящих пацеров. Гайстик предоставил ей эту долгожданную возможность. Парадную дверь банкетного зала наглухо закрыли, так что попасть в него можно было теперь только через черный ход – из переулка. Прекрасный ясеневый паркет сняли, застелив пол линолеумной шахматной клеткой грязно-желчного и стерильно-зеленого цветов. Люстру в стиле модерн сменили неоновые трубки, привинченные к высокому бетонному потолку. Два месяца спустя новоиспеченный чемпион мира забрел в старинную кофейню (ту самую, где когда-то проявил себя отец Ландсмана), сел за дальний столик в углу, достал полицейский кольт тридцать восьмого калибра и выстрелил себе в рот. В кармане у него нашли записку, в ней было лишь несколько слов: «Мне больше нравилось, как все было раньше».

– Эмануэль Ласкер, – произносит русский, переводя взгляд с шахматной доски на двух детективов.

Он сидит под старыми неоновыми часами, рекламирующими вышедшую в тираж газету «Блат». Русский похож на скелет, кожа у него тонкая, прозрачно-розовая, шелушащаяся. Черная борода клинышком. Близко посаженные глаза цвета холодного моря.

– Эмануэль Ласкер… – повторяет он.

Русский сутулится, понурив голову, его грудная клетка ходит ходуном. Кажется, что он хохочет беззвучно.

– Хотел бы я, чтобы он и вправду сюда заявился. – Как у большинства русских эмигрантов, его идиш экспериментален и бесцеремонен. Кого-то он Ландсману напоминает, вот только кого? – Я б ему надрал задницу.

– Вы вид

Страница 35

ли его партии? – интересуется противник русского. Это молодой человек со сдобными щеками – белыми с зеленцой, как фон у долларовой купюры. На нем очки без оправы. Линзы льдисто поблескивают, когда юноша прицеливается ими в Ландсмана. – Вы хоть раз видели его партии, детектив?

– Проясним ситуацию, – говорит Ландсман, – это не тот Ласкер, о котором вы подумали.

– Он просто воспользовался этим именем как прозвищем, – говорит Берко. – А то нам пришлось бы разыскивать человека, умершего шестьдесят лет назад.

– Если посмотреть на Ласкеровы партии сегодня, – не унимается юноша, – в них слишком все наворочено. Он все чересчур усложняет.

– Или тебе они кажутся чересчур сложными, Вельвель, – уточняет русский, – в рассуждении, насколько сам ты прост.

Шамесы отвлекли шахматистов, когда партия вошла в напряженную стадию, и русский, игравший белыми, занял неуязвимый форпост конем. Они все еще погружены в игру, как две горы, утонувшие в белой мгле. Естественное их побуждение – удостоить детективов холодным презрением, припасенным специально для кибицеров. Ландсман раздумывает, стоит ли им с Берко дожидаться, когда шахматисты закончат игру, чтобы попытаться снова опросить их. Но за другими столами играются и другие партии, есть кого опрашивать. Ножки стульев царапают линолеум банкетного зала, будто ногти скребут по классной доске. Шахматные фигурки щелкают, как барабан в револьвере Мелеха Гайстика. Все мужчины – здесь ни одной женщины – играют, беспрестанно пытаясь выбить оппонента из колеи самооговорами, холодными смешками, свистом и хмыканьем.

– Поскольку, как мы уже дали понять, – говорит Берко, – человек, назвавшийся Эмануэлем Ласкером, но не являющийся чемпионом мира, родившимся в Пруссии в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году, погиб, то мы расследуем эту смерть. Это входит в наши обязанности детективов отдела убийств, как мы уже упомянули, но, похоже, не произвели особого впечатления.

– Белобрысый такой еврей, – произносит русский.

– И конопатый, – поддакивает Вельвель.

– Видите, – говорит русский, – мы все замечаем.

Он двумя пальцами подхватывает с доски свою ладью, будто снимая волосок с чьего-то воротника. Ладья вместе с пальцами перемещается по воздуху и опускается со стуком, несущим дурные вести оставшемуся в одиночестве черному слону.

Тут Вельвель переходит на русский с еврейским акцентом и выражает надежду на возобновление дружеских отношений между матерью противника и щедро одаренным природой жеребцом.

– Я – сирота, – говорит русский и откидывается на спинку кресла, словно давая противнику прийти в себя после потери слона.

Он скрещивает руки на груди и прячет ладони под мышками. Так ведет себя человек, которому отчаянно хочется закурить папироску в помещении, где висит табличка «Курить воспрещается». Интересно, как вел бы себя отец Ландсмана, будь курение запрещено в его бытность членом шахматного клуба «Эйнштейн». Ведь он выкуривал пачку «Бродвея» за одну игру.

– Блондин, – говорит русский, он просто воплощение услужливости. – Веснушчатый. А еще что?

Ландсман перетасовывает горстку подробностей, решая, с которой зайти.

– Мы думаем, он изучал игру. Судя по его шахматному прошлому. В его комнате мы нашли книгу Зигберта Тарраша. А еще этот его псевдоним.

– До чего проницательны, – произнес русский, не потрудившись как-то прикрыть издевку, – эти двое высококлассных шамесов.

Шпилька не столько задевает Ландсмана, сколько заставляет его на полшпильки приблизиться к тому, чтобы вспомнить этого костлявого русского с облезлой рожей.

– Возможно, когда-то, – продолжает он чуть медленнее, наблюдая за русским и одновременно прощупывая свои воспоминания, – покойный был ортодоксом. Черная шляпа, все дела.

Русский выдергивает руки из-под мышек. Выпрямляется на стуле. Лед в его балтийских глазах, похоже, тает в одно мгновение.

– Сидел на герыче? – Это даже не вопрос, и Ландсман медлит с опровержением, а русский произносит имя: – Фрэнк. – На американский манер, с длинной, пронзительной гласной и раскатистой «р». – Ох, не может быть!

– Фрэнк, – соглашается Вельвель.

– Я… – Русский оседает в кресле, колени его разъезжаются, руки беспомощно повисают вдоль тела. – Могу я сказать вам кое-что, детективы? – говорит он. – Должен признаться, порой я ненавижу это жалкое подобие мира.

– Расскажите нам о Фрэнке, – говорит Берко. – Вам он нравился.

Русский вздергивает плечи, глаза его снова покрываются ледком.

– Мне никто не нравится, – говорит он, – но, когда приходит Фрэнк, мне хотя бы не хочется с криком выбежать отсюда. Он забавный. Не красавец. Но голос у него приятный. Солидный такой голос. Как у диктора, который ведет по радио программу о классической музыке. Знаете, тот, что в три часа ночи вещает о Шостаковиче. Вот и он говорит таким же серьезным голосом, и это забавно. Что бы он ни говорил, он всегда чуточку тебя поддергивает. Подстригись, какие у тебя жуткие штаны, что это Вельвель набрасывается на каждого, кто заикнется о его жене.

– Чистая пр

Страница 36

вда, – говорит Вельвель, – так оно и есть.

– Всегда поддразнивает, поддевает, но, я не знаю почему, это нисколько не бесит.

– Всегда чувствуешь, что к себе он гораздо хуже относится, – говорит Вельвель.

– Когда играешь с ним, хоть он всегда и выигрывает, понимаешь, что лучше играть с ним, чем с любым другим засранцем в этом клубе, – говорит русский. – Фрэнк никогда не был засранцем.

– Мейер, – тихо зовет Берко.

Он сигналит флагами бровей в направлении соседнего стола. Кажется, их слушают.

Ландсман оборачивается. Двое сидят друг против друга над едва начатой партией. Один в модном пиджаке и брюках, с большой бородой любавичского хасида, такой густой и черной, будто ее растушевали мягким карандашом. Чья-то твердая рука пришпилила черную бархатную ермолку, отделанную черной шелковой бейкой, к черной путанице его волос. Темно-синее пальто и синий кнейч висят на вешалке, приделанной к зеркальной стене у него за спиной. Подкладка пальто и ярлык на шляпе отражаются в стекле. Утомление сквозит из-под век хабадника, туманя горячие, печальные глаза навыкате. Его соперник – хасид из Бобовской династии – одет в длинный халат, бриджи, белые гольфы и туфли. Кожа у него блеклая, как страница комментариев. Шапка-штраймл громоздится у него на коленях – черный торт на черном постаменте. Ермолка сплющилась на голове, будто карман, пришитый к стриженой макушке. Для глаза, который полицейская работа не лишила еще последних иллюзий, эти двое неотличимы от любой другой пары «эйнштейновских» пацеров, отрешенных, завороженных рассеянным сиянием игры. Ландсман готов поставить сотню долларов на то, что никто из них даже не помнит, чей теперь ход. Они не пропустили ни единого слова, сказанного за соседним столиком, да и сейчас прислушиваются.

Берко проходит к столику по другую сторону от русского и Вельвеля. Столик не занят. Берко подхватывает венский стул с драным плетеным сиденьем и с размаху переставляет его в пространство между черношляпниками и столом, за которым русский добивает Вельвеля.

Берко располагается на стуле в привычной манере большого толстяка – вытягивает ноги, откидывает назад полы пальто, будто собирается приготовить из хасидов замечательное блюдо и, не сходя с места, устроить трапезу. Он снимает свой хомбург, взявшись за верхушку. Индейские волосы Берко все еще густые и блестящие, кое-где с проседью, появившейся в последнее время. Седина делает его мудрее и добрее с виду, но и только: хотя Берко достаточно мудр и в меру добр, он церемониться не станет и обидит не задумываясь. Хлипкий венский стульчик волнуется под тяжестью выпуклого седалища.

– Привет! – здоровается Берко с черношляпниками. Он потирает ладони и растопыривает их, упираясь в толстые ляжки. Недостает лишь салфетки, чтобы заложить ее за ворот, вилки и ножа. – Как жизнь?

Хасиды решительно и неумело изображают удивление, актеры из них никудышные.

– Нам не нужны неприятности, – сообщает хабадник.

– Любимейшая моя фраза на идише, – искренне признается Берко. – Итак, давайте-ка подключайтесь к нашей беседе. Расскажите нам о Фрэнке.

– Мы с ним не знакомы, – говорит хабадник. – Какой Фрэнк?

Бобовский молчит.

– Уважаемый, – вежливо спрашивает бобовского Ландсман, – как ваше имя?

– Меня зовут Салтьель Лапидус, – отвечает бобовский. Глаза у него – как у застенчивой девицы. Он складывает пальцы на коленях, поверх своей шапки. – И я вообще ничего не знаю.

– Вы играли с Фрэнком? Знали его?

Салтьель Лапидус поспешно крутит головой:

– Нет.

– Да, – кивает любавичский. – Он был нам известен.

Лапидус красноречиво взирает на своего друга, тот отводит взгляд.

Ландсман как по писаному читает всю их историю. Шахматы позволены ортодоксальным иудеям, мало того – это единственная игра, разрешенная в Шаббат. Однако шахматный клуб «Эйнштейн» – заведение сугубо светское. Хабадник притащил бобовского в этот нечестивый храм однажды утром в пятницу, накануне Шаббата, когда у обоих нашлись бы дела и поважнее. Он обещал, что все будет хорошо, ну что может случиться? И вот теперь – поглядите.

Ландсман удивлен и даже тронут. Дружба между членами разных религиозных групп – нечастое явление, насколько он помнит. Когда-то его потрясло, что, за исключением гомосексуалов, только игроки в шахматы находили и находят надежный способ – упорно, но без жестокой борьбы не на жизнь, а на смерть – навести мосты через пропасть, разделяющую любую пару мужчин.

– Я видел его здесь, – говорит любавичский, глядя прямо в глаза своему другу, словно показывая тому, что им нечего бояться. – Этого якобы Фрэнка. Может, и сыграл с ним партию-другую. На мой взгляд, он весьма талантливый игрок.

– В сравнении с тобой, Фишкин, – встревает русский, – и макака – Рауль Капабланка[26 - Рауль Капабланка (Хосе Рауль Капабланка-и-Граупера; 1888–1942) – кубинский шахматист, шахматный литератор, дипломат, 3-й чемпион мира по шахматам (завоевал звание в матче с Ласкером в 1921 г.).].

– А вот вы… – негромко говорит ему Ландсман, следуя за интуицией, –

Страница 37

вы знали, что он героиновый наркоман. Откуда?

– Детектив Ландсман, – отвечает русский чуть ли не с укором, – вы меня не узнаете?

Что казалось догадкой, на самом деле было лишь затерявшимся воспоминанием.

– Василий Шитновицер, – произносит Ландсман.

И не так давно это было – лет двенадцать назад он арестовал молодого русского по имени Василий Шитновицер за торговлю героином. Недавнего иммигранта, бывшего уголовника, сметенного хаосом, возникшим после развала Третьей Российской Республики. Этого торговца героином, говорящего на ломаном идише, человека с блеклыми, слишком близко посаженными глазами.

– Так вы все это время знали, кто я такой?

– Вы парень красивый, вас трудно забыть, – говорит Шитновицер. – Да еще и модник, каких мало.

– Шитновицер много времени провел в Бутырке, – сообщает Ландсман Берко, имея в виду знаменитую московскую тюрьму. – Милейший парень. Торговал наркотой прямо из кухни здешнего кафе.

– Ты продавал героин Фрэнку?

– Я завязал, – качает головой Василий Шитновицер. – Шестьдесят четыре месяца в федеральной тюрьме Элленсберг в Вашингтоне. Похлеще Бутырки. Я больше никогда в руки не возьму эту дрянь, детектив, а если бы и взял, то, уж поверьте, близко бы не подошел с нею к Фрэнку. Я, конечно, псих, но еще не совсем помешанный.

Ландсман чувствует толчок, будто колеса заклинило на повороте. Вот оно.

– Это почему? – интересуется Берко как можно добрее и мудрее. – Почему толкать товар Фрэнку – не просто преступление, а еще и помешательство, господин Шитновицер?

Раздается короткий, явственный щелчок чего-то пустотелого – так клацает вставная челюсть. Вельвель опрокидывает своего короля.

– Сдаюсь, – говорит он, снимает очки, прячет их в карман и встает.

Он забыл, что у него встреча. Он опаздывает на работу. Мать посылает ему зов на ультразвуковой частоте, специально выделенной правительством для аидише мамэ по случаю обеда.

– Сядьте, – не оборачиваясь, говорит ему Берко.

Похоже, у Шитновицера свело судорогой кишки. Такое у Ландсмана складывается впечатление.

– Шлимазл, – наконец произносит русский.

– Шлимазл, – повторяет Ландсман, не скрывая сомнений и разочарования.

– На нем будто налет невезения. Будто шляпа шлимазла на голове. До того невезучий, что не хочешь соприкасаться с ним и даже дышать одним кислородом.

– Я видел, как он вел пять партий одновременно, – вставил Вельвель, – по сотне долларов каждая. И он все выиграл. А потом блевал в переулке.

– Детективы, прошу вас, – говорит Лапидус с болью в голосе. – Мы не имеем ко всему этому ни малейшего отношения. Мы ничего не знаем о том человеке. Героин какой-то. Блевал в переулке. Пожалуйста, нам и так уже крайне неудобно.

– И не по себе, – поддакивает хабадник.

– Извините, – подытоживает Лапидус, – но нам нечего сказать. Так что, пожалуйста, разрешите нам уйти?

– Разумеется, – отвечает Берко. – Валяйте. Только, прежде чем уйти, запишите для нас ваши фамилии и как с вами связаться.

Он извлекает свой, так сказать, блокнот – стопочку листков, скрепленную громадным канцелярским зажимом.

В любой момент в этой стопке можно отыскать что угодно: визитки, расписание приливов и отливов, списки важных дел, перечень английских королей в хронологическом порядке, теории, нацарапанные в три часа ночи, пятидолларовые купюры, рецепты, записанные на скорую руку, сложенные коктейльные салфетки с планом переулка в Южной Ситке, где убили проститутку. Берко перетасовывает листочки, пока не находит чистый клочок учетной карточки, который он протягивает хабаднику Фишкину вместе с огрызком карандаша, но – нет, спасибо – Фишкин имеет собственную ручку. Он пишет свою фамилию, адрес и номер шойфера, потом передает карточку Лапидусу, и тот делает то же самое.

– Только, – говорит Фишкин, – не звоните нам. Не приходите к нам домой. Я вас умоляю. Мы не имеем ничего сказать. Нам нечего сообщить вам об аиде.

Каждый ноз округа Ситка обучен уважать молчание черных шляп. Отказ отвечать на вопросы может расползаться вширь и вглубь, словно туман, заполняя целые улицы, расположенные в ближайшем соседстве с местом обитания черношляпников. Досы пускают в ход ловких адвокатов, политическое влияние, языкатых газетчиков и способны окутать незадачливого инспектора или даже комиссара такой едкой черношляпной вонью, что она не развеивается даже после того, как подозреваемый или свидетель отпущен, а обвинения сняты. Ландсману понадобится поддержка всего участка и как минимум добро комиссара, прежде чем он сможет пригласить Лапидуса или Фишкина в прокуренный закуток блочной времянки отдела убийств. Он отваживается глянуть на Берко, а тот отваживается чуть заметно мотнуть головой.

– Можете идти, – говорит Ландсман.

Лапидус передвигается на полусогнутых, словно у него расстройство желудка. Пальто и галоши он надевает, изображая униженное достоинство. Затем нахлобучивает чугунную крышку-штраймл на голову, будто канализационную лючину роняет. С горечью он наблюдает за тем, как Фишкин сгребает их несыгранное

Страница 38

тро в складную доску-коробку. Бок о бок черношляпники продвигаются между столиками, мимо прочих игроков, провожающих их взглядом. Почти у самой входной двери левая нога Салтьеля Лапидуса сбивается с настройки. Он оседает, оступается, тянется к плечу своего друга, чтобы обрести равновесие. Пол у него под ногами голый и гладкий. И насколько может судить Ландсман, споткнуться там негде.

– В жизни не видел такого печального доса, – замечает он. – У еврея глаза на мокром месте.

– Хочешь еще поднажать на него?

– Самую малость разве что.

– Все равно из него больше ничего не выдавишь, – говорит Берко.

Они быстро обходят пацеров: потасканного скрипача из «Одеона» и подолога, чьи рекламные листовки прилеплены на спинки всех автобусных сидений. Берко бросается в дверь, догоняя Лапидуса и Фишкина. Ландсман готов уже последовать за ним, но вдруг что-то цепляет ностальгическую струну его памяти, дуновение одеколона, которым больше никто не пользуется, нестройный хор, исполняющий песню, довольно популярную однажды в августе, двадцать пять лет тому. Ландсман поворачивается к столику у самой двери.

За ним, сжавшийся, словно кулак над шахматной доской, сидит старик. Стул напротив пустует. Старик уже расставил фигуры на причитающиеся места, и ему выпало – или он сам выбрал – играть белыми. В ожидании соперника, которому он наподдаст. Сияющий череп обрамлен по краям пучками сероватых волос, похожих на свалявшийся в кармане пух. Нижняя часть лица прячется под оборкой бороды. Ландсману видны впадины висков, облачко перхоти, костистая переносица, борозды морщин на лбу, похожие на канавки от вилки на сыром тесте для пирога. И яростно ссутуленные плечи человека, погруженного в планирование блестящего сражения на шахматном поле битвы. Когда-то эти плечи были расправлены – плечи не то героя, не то грузчика, таскающего рояли.

– Господин Литвак, – обращается к нему Ландсман.

Литвак выбирает коня со стороны короля – так художник выбирает кисть. Руки у него по-прежнему проворные и жилистые. Он рисует в воздухе дугу по направлению к центру доски. Он всегда предпочитал самый современный стиль игры. Ландсман смотрит на дебют Рети, исполняемый руками Литвака, и на него накатывают, чуть ли не сбивая с ног, волны давнего благоговейного страха перед шахматами, тоски, и раздражения, и стыда тех самых дней, когда он разбивал отцовское сердце за шахматной доской в старой кофейне гостиницы «Эйнштейн». Он повторяет громче:

– Альтер Литвак!

Литвак поднимает на Ландсмана огорошенный близорукий взгляд. Этот человек с бочкообразной грудной клеткой – прирожденный рукопашный боец, охотник, рыболов, солдат. Когда старик тянется за шахматной фигуркой, на пальце у него сверкает молнией массивный золотой перстень десантника-парашютиста. Теперь Литвак будто ссохся, уменьшился, этот король из сказки, проклятием вечной жизни низложенный до сверчка, копошащегося в золе очага. Только решительный нос и остался – свидетель былого величия лица воина. Глядя на эти человеческие руины, Ландсман думает, что, не покончи его отец с собой, он все равно был бы теперь мертв, так или иначе.

Литвак взмахивает рукой – не то нетерпеливо, не то просительно – и достает из нагрудного кармана черный крапчатый блокнот и толстую авторучку. Борода у него все такая же ухоженная, как и прежде. Блейзер в гусиную лапку, водонепроницаемые мокасины с кисточками, нагрудный платок, шарф, протянутый под лацканами. Старик и теперь не утратил боевитости и щегольства. В складках на горле поблескивает шрам – белесая запятая с розоватой каемкой. Литвак пишет в блокноте большим своим «Уотерманом», мясистый носище с силой выпускает порывы воздуха. Скрип золотого пера – вот и все, что осталось ему вместо голоса. Он подает листок Ландсману. Почерк у старика твердый, разборчивый.

Мы знакомы

Литвак склоняет голову слегка набок, оценивая Ландсмана цепким взглядом: измятый костюм, шляпа порк-пай, лицо как у пса Гершеля. Он знает Ландсмана, но не узнает.

Я вас знаю детектив

– Мейер Ландсман, – говорит Ландсман, протягивая старику визитку. – Вы знали моего отца. Я приходил с ним сюда время от времени. Давно, когда клуб был еще в кофейне.

Красноватые глаза расширяются. К интересу примешивается ужас, пока старик пристальнее вглядывается в Ландсмана, ища подтверждение этому невероятному заявлению. Он переворачивает страничку блокнота и излагает на ней результат своих изысканий по этому вопросу:

Невозможно Этот мятый старпер не может быть Мейером Ландсманом

– Боюсь, что может, – говорит Ландсман.

Что ты забыл здесь шахматный неумеха

– Я был ребенком, – говорит Ландсман, с ужасом осознавая, что в голосе у него предательски скрипнула жалость к себе. До чего же кошмарно это место, как убоги его посетители, как жестока и бессмысленна эта игра. – Господин Литвак, вы, случайно, не знаете человека, иногда, как я выяснил, игравшего здесь, еврея по имени Фрэнк, кажется.

Да я знал его он что-то натворил.

– Насколько хорошо вы его знали?

Не так хорошо как х

Страница 39

тел бы

– Вы знаете, где он живет? Вы виделись с ним в последнее время?

Месяцы назад. Пжл скажи, что ты не из убойного

– И опять-таки, – говорит Ландсман, – боюсь, что да.

Старик смаргивает. Даже если известие поразило Литвака или опечалило, этого не подтверждает ни его лицо, ни язык его тела. Но человек, не владеющий своими эмоциями, вряд ли преуспеет, разыгрывая дебют Рети. Кажется, почерк слегка дрогнул на следующем слове, которое пишет старик на листке:

Передоз?

– Огнестрел, – говорит Ландсман.

Скрипучая дверь клуба отворяется, из переулка входит парочка пацеров, вид у них мрачный и продрогший. Тощее пугало, вчерашний подросток с подстриженной рыжей бороденкой, в костюме, который ему мал, и пухлый коротышка с черной кудрявой бородой, в костюме, который ему сильно велик. Короткие клочковатые волосы юнцов выглядят неопрятно, как будто они сами себя стригли, на головах – черные вязаные ермолки. Минуту пацеры нерешительно медлят в дверях, глядя на господина Литвака и словно ожидая от него взбучки.

И тогда старик что-то говорит, выдыхая слова, голос его похож на призрак динозавра. Звук этот ужасен, дисфункция трахеи, что и говорить. Через минуту после того, как звук рассеивается, Ландсман понимает, что старик сказал: «Мои внучатые племянники».

Литвак машет им, приглашая войти, и подает Ландсманову карточку пухлому коротышке.

– Приятно познакомиться, детектив, – говорит пухлячок с легким акцентом, австралийским кажется. Он садится на свободный стул, смотрит на доску и уверенно берется за собственного коня со стороны короля. – Извините, дядя Альтер, он опять опоздал, как всегда.

Тощий пятится, вцепившись в ручку открытой двери клуба.

– Ландсман! – зовет Берко из переулка, где он загнал Лапидуса и Фишкина к мусорным бакам; Ландсману кажется, что Лапидус рыдает как дитя. – Какого фига?

– Сейчас, – говорит Ландсман. – Я должен идти, господин Литвак. – На миг он задерживает в руке кости да кожу стариковской ладони. – Если мне понадобится побеседовать, как с вами можно связаться?

Литвак пишет адрес на листке и вырывает его из блокнота.

– Мадагаскар? – говорит Ландсман, читая невообразимое название улицы в Антананариву. – Это что-то новенькое.

При взгляде на этот далекий адрес, при мысли о доме на рю Жан-Бар Ландсман чувствует, как у него напрочь иссякает желание и дальше расследовать это дело об убийстве аида из номера 208. Что изменится, если он поймает убийцу? Через год евреи станут африканцами, этот старый банкетный зал заполнят пляшущие язычники, а все дела, когда-либо открытые или закрытые полицейскими Ситки, отправятся в ящик номер девять.

– Когда вы уезжаете?

– На будущей неделе, – не слишком уверенно отвечает пухлый внучатый племянник.

Старик испускает очередное ужасное кваканье доисторической рептилии, никто его не понимает. Он пишет что-то и двигает блокнот к внучатому племяннику.

– «Человек предполагает, – читает мальчик, – а Б-г смеется».




11


Бывает, когда черношляпники помоложе попадаются полиции, они злятся и спесиво требуют соблюдения прав американских граждан. А иногда они ломаются и плачут. По опыту Ландсмана мужчины склоны к плачу, когда долгое время живут в осознании собственной праведности и безопасности, а потом внезапно понимают, что прямо у них под ногами разверзлась пропасть. Это часть работы полицейского – выдернуть милый коврик, скрывающий в полу глубокую дыру с неровными краями. Ландсману интересно, не это ли произошло с Салтьелем Лапидусом? Слезы текут по его щекам. Блестящая сопля ниточкой свисает из правой ноздри.

– Господин Лапидус слегка опечален, – говорит Берко. – Но не желает сообщить почему.

Ландсман нащупывает в кармане пальто упаковку из-под «клинексов» и чудом находит единственную завалявшуюся салфетку. Лапидус колеблется, потом принимает ее и с чувством продувает нос.

– Я вам клянусь, что не знаю этого человека, – говорит Лапидус. – Я не знаю, где он живет, кем он был. Ничего не знаю. Жизнью клянусь. Мы играли в шахматы пару раз. Он вечно выигрывал.

– Значит, вы горюете обо всем человечестве, – замечает Ландсман, стараясь подавить сарказм в голосе.

– Совершенно верно, – отвечает Лапидус, комкает салфетку в кулаке и выбрасывает смятый цветок в сточную канаву.

– Вы нас арестуете? – настаивает Фишкин. – Потому что, если да, я требую позвонить адвокату. А если нет, то вы должны нас отпустить.

– Адвокат в черной шляпе, – говорит Берко, и звучит это словно стон или мольба, вознесенная Ландсману. – Азохен вей!

– Убирайтесь тогда, – разрешает Ландсман.

Берко тоже кивает. И двое хасидов уходят, чавкая подошвами в слякоти переулка.

– Ну так вот, я раздражен, – говорит Берко. – Признаю, что это вот начинает выводить меня из себя.

Ландсман кивает, почесывает щетину на подбородке, словно хочет показать процесс глубоких раздумий, но его душа и мысли все еще в воспоминаниях о шахматных партиях, которые он проиграл тем, кто был стар уже тридцать лет тому.

– Ты заметил этого старикана т

Страница 40

м? – говорит он. – У двери. Альтер Литвак. Ошивается в «Эйнштейне» годами. Играл с моим отцом. Да и с твоим тоже.

– Я слышал имя. – Берко оглядывается на стальную противопожарную дверь грандиозного входа в клуб «Эйнштейн». – Герой войны. Куба.

– Он лишился голоса и должен все писать. Я спросил, где его можно найти, если понадобится поговорить, так он написал, что уезжает на Мадагаскар.

– Это что-то новенькое.

– И я так сказал.

– Он знает что-нибудь о Фрэнке?

– Говорит, что не очень хорошо.

– Никто не знает нашего Фрэнка, – говорит Берко. – Но все глубоко опечалены его смертью. – Он застегивает пуговицы на животе, поднимает воротник, поправляет шляпу на голове. – Даже ты.

– Иди нахер, – говорит Ландсман. – Сдался мне этот еврей.

– Может, он русский? Это объясняет увлеченность шахматами. И поведение твоего приятеля Василия. Может, за этим убийством стоит Лебедь или Московиц?

– Если он русский, то это не объясняет, почему два черношляпника так перепугались, – говорит Ландсман. – И они не знают Московица. Русские штаркеры, бандитские разборки – для обычного бобовского это ничего не значит.

Ландсман еще пару раз энергично скребет подбородок и принимает решение. Он глядит на полоску сияющего неба, которая вытянулась над узкой улицей за гостиницей «Эйнштейн».

– Интересно, в котором часу сегодня закат?

– В каком смысле? Мы собираемся пошерудить в Гаркави, Мейер? Я не думаю, что Бине сильно понравится, если мы разворошим тамошних черношляпников.

– Ты не думаешь, ага? – смеется Ландсман. Он достает парковочный талон. – Тогда нам надо держаться подальше от Гаркави.

– Ой-вей. Эта твоя улыбка…

– Тебе она не нравится?

– Только тогда, когда я замечаю, что она появляется после того, как ты сам отвечаешь на свой вопрос.

– А вот послушай. Какой аид, Берко, скажи мне, какой аид может заставить русского урку-социопата наложить в штаны, а благочестивейшего черношляпника Ситки – плакать?

– Верно, ты хочешь, чтобы я сказал «вербовский», – говорит Берко.

После того как Берко окончил академию, его первым местом назначения был Пятый участок в Гаркави, где вербовские и все их приспешники-черношляпники осели в 1948 году, аккурат после прибытия девятого вербовского ребе – тестя нынешнего – с жалкими ошметками его свиты. И это была классическая миссия в гетто – пытаться помочь местным жителям, защищать людей, презирающих тебя и власть, которую ты представляешь. Все кончилось тем, что юный полуиндеец словил пулю в плечо, в двух дюймах от сердца, во время «бойни на Швуэс» в молочном ресторане Голдблатта.




Конец ознакомительного фрагмента.



notes


Примечания





1


…аиду… именовавшему себя Эмануэлем Ласкером. – Эмануэль Ласкер (1868–1941) – немецкий шахматист, второй чемпион мира (1894–1921), доктор философии и математики. Крупнейшие успехи Ласкера: победы в матчах на мировое первенство над В. Стейницем (1894, 1896–1897), Ф. Маршаллом (1907), З. Таррашем (1908), Д. М. Яновским (1909 и 1910), а также на турнирах в Нью-Йорке (1893, 1924), Петербурге (1895–1896, 1909, 1914), Нюрнберге (1896), Лондоне (1899), Париже (1900), Моравска-Остраве (1923). В 1934–1936 гг. жил в СССР, эмигрировав из фашистской Германии, и выступал как представитель СССР на международных турнирах. – здесь и далее примечания переводчика Елены Калявиной.




2


Макс Нордау (Симха Меер (Симон Максимилиан) Зюдфельд; 1849–1923) – врач, писатель, политик и соучредитель Всемирной сионистской организации.




3


Это словечко «Блэкпул» частенько является Ландсману в ночных кошмарах. – Гостиница названа в честь английского города-курорта, но кошмарные ассоциации навевает скорее буквальный смысл словосочетания «black pool» (англ.) – «черный водоем».




4


…память о Всемирной выставке… – Всемирная универсальная выставка (Экспо) является глобальной витриной для демонстрации научных открытий и достижений. Всемирная выставка – это событие мирового масштаба, сравнимое с Олимпийскими играми, за право проведения которого борются города и страны. Первая Всемирная универсальная выставка была проведена в 1851 г. в Лондоне.




5


…заменгофский лифт… табличках на языке эсперанто. – Людвик Лазарь Заменгоф (1859–1917) – польский врач-окулист, создатель языка эсперанто. Учился в Варшаве, Москве и Вене. В 1887 г. издал (под псевдонимом «D-ro Esperanto») проект искусственного вспомогательного международного языка, надеясь, что он послужит делу взаимопонимания между народами. Позднее опубликовал словари эсперанто, хрестоматии и отдельные издания своих оригинальных произведений и переводов на эсперанто мировой художественной классики.




6


Лумпия – блюдо Юго-Восточной Азии, тонкие яичные блинчики или рисовая бумага с разнообразной начинкой.




7


…кошерной бойни на Житловски-авеню… – Хаим Осипович Житловский (1865–1943) – российский политический деятель, участвовавший в социалистическом и еврейском территориалистском движениях, писатель, литературный кри

Страница 41

ик и мыслитель. Пропагандист культуры и языка идиш, вице-президент конференции по идишу в Черновцах в 1908 г.




8


Люди нарекли его Элияху, потому что он появлялся там, где его меньше всего ждали… – Элияху (Элия; в русской традиции Илья-пророк) – израильский пророк времен царя Ахава и его сына Ахазии (IX в. до н. э.), наиболее значительная фигура эпохи «устных пророков». Появление Элияху так же неожиданно, как и его чудесный конец, вознесение на небо, – событие совершенно уникальное во всей Библии.




9


…Саскачевана. / Саскатун… – Саскачеван – степная провинция на юге центральной части Канады. Столица – город Реджайна, крупнейший город – Саскатун.




10


…«Триста шахматных партий» Зигберта Тарраша. – Зигберт Тарраш (1862–1934) – один из крупнейших шахматистов и теоретиков шахмат в истории. Книга «Триста шахматных партий» была написана в 1895 г.




11


…Эшеровы сны… – Мауриц Корнелис Эшер (1898–1972) – нидерландский художник-график. Известен прежде всего своими концептуальными литографиями, гравюрами на дереве и металле, в которых он мастерски исследовал пластические аспекты понятий бесконечности и симметрии, а также особенности психологического восприятия сложных трехмерных объектов, самый яркий представитель имп-арта. Эшера называли мастером оптических иллюзий.




12


Савелий Тартаковер (1887–1956) – гроссмейстер, профессиональный шахматист, теоретик и литератор, по словам Ласкера, «Гомер шахматной игры». В конце 1920-х – начале 1930-х гг. он входил в восьмерку-девятку лучших шахматистов мира.




13


…министр внутренних дел Икес… – Гарольд Леклер Икес (1874–1952) – американский политический деятель. При президентах Франклине Рузвельте и Гарри Трумэне занимал пост министра внутренних дел США в течение 13 лет, с 1933 по 1946 г. В 1938 г. выступил с предложением предоставить Аляску в качестве «убежища для еврейских беженцев из Германии и других европейских стран, где евреи подвергаются угнетению и преследованиям».




14


…в честь покойного Энтони Даймонда… – Энтони Джозеф Даймонд (1881–1953) – политик, член американской Демократической партии, который на протяжении долгих лет (1933–1945) являлся представителем от Аляски в палате представителей США. Выступал за государственную независимость Аляски.




15


Сьюард, Уильям Генри (1801–1872) – американский государственный деятель, 24-й Государственный секретарь США в 1861–1869 гг., соратник Авраама Линкольна. С его именем связана покупка Аляски у Российской империи.




16


В здоровом теле здоровый дух (лат.).




17


Бутылка Клейна – это математическая неориентируемая поверхность, в которой неразличимы внутренняя и внешняя сторона; своего рода трехмерный аналог ленты Мёбиуса. Бутылка Клейна впервые была описана в 1882 г. немецким математиком Феликсом Клейном (Кляйном; 1849–1925).




18


КОИНТЕЛПРО («контрразведывательная программа») – секретная, зачастую незаконная программа ФБР по подавлению деятельности ряда политических и общественных организаций США. Официально действовала в 1956–1976 гг. В рамках программы сотрудники ФБР прослушивали телефонные переговоры, осуществляли различные провокации, совместно с полицией проводили незаконные аресты, распространяли дезинформацию.




19


Цвишенцуг — промежуточный ход в шахматной партии, не предусмотренный в основной идее форсированного варианта или комбинации. Промежуточный ход соперника может нарушить предварительные расчеты, изменить планируемый ход событий на шахматной доске, повлиять на оценку форсированного варианта, вызвать опровержение комбинации.




20


…«черный флаг»… – Черный флаг поднимался над тюрьмой в день казни.




21


…«Внутренний канал»… – Внутренний канал – морской проход между островами северо-восточной части Тихого океана вблизи юго-восточного побережья Аляски.




22


…улицы Бен Маймона. – Ребе Моше бен Маймон, или Маймонид (1135–1204) – выдающийся еврейский философ, раввин, врач и разносторонний ученый, кодификатор законов Торы. Духовный руководитель религиозного еврейства как своего поколения, так и последующих веков вплоть до нашего времени.




23


Перец, Ицхок-Лейбуш (1852–1915) – классик еврейской литературы на идише, общественный деятель; жил в Польше.




24


…Хейфеца среди информаторов. – Аллюзия на знаменитого скрипача Яшу Хейфеца (1901–1987).




25


В тысяча девятьсот восьмидесятом… Мелех Гайстик выиграл в Санкт-Петербурге титул чемпиона мира, победив голландца Яна Тиммана. – На самом деле чемпионом мира с 1975 по 1985 г. был советский шахматист Анатолий Карпов (р. 1951). Ян Хендрик Тимман (р. 1951) – нидерландский шахматист, гроссмейстер (1974), один из сильнейших западных шахматистов в середине 1980-х гг.




26


Рауль Капабланка (Хосе Рауль Капабланка-и-Граупера; 1888–1942) – кубинский шахматист, шахматный литератор, дипломат, 3-й чемпион мира по шахматам (завоевал звание в матче с Ласкером в 1921 г.).

Страница 42



Поделиться в соц. сетях: