Когда мне было лет...
Когда мне было лет шесть или семь, в моём доме появился увесистый сборник репродукций картин. Эта внушительная и яркая книга вызывала у меня целую бурю эмоций, и каждый раз, когда мне разрешалось её полистать, был памятен. На её страницах не было ни описаний, ни рассуждений, только они – картины, и, рассматривая их, не зная ещё ничего о личностях и судьбах тех, кто их написал, я строила свои суждения, которые, признаться, и по сей день со мной. Был там и «Щегол». Отдавая предпочтение сложным и драматичным полотнам, я обычно пролистывала это золотое великолепие, птица птицей, ничего особенного, но однажды мой взор случайно зацепился за столь ярко выделенное и потому притягательное пёрышко, а затем я обратила внимание на взгляд, направленный на зрителя. Я помню, как удивилась тому, с каким спокойствием взирает на меня птица; я частенько наблюдала за щеглами в естественной среде их обитания и знала, что они по природе своей веселы и бойки, ярки и голосисты, и это вообще не вязалось с тем, что было изображено на картине. А потом я увидела цепочку. Комната в тот день была озолочена ярким тёплым солнцем, лучи падали и на книгу, отчего простая репродукция будто бы наполнилась жизнью, но взгляд птицы оставался всё таким же безучастным и смирившимся. В тот момент я не думала ни о Фабрициусе, ни о смысле его творения, я размышляла лишь о том, пела ли эта маленькая золотая птичка, которой, скорее всего, так и не посчастливилось освободиться от этой златой цепи...Именно с такими воспоминаниями и я взялась за роман Донны Тартт, который вот уже как больше пяти лет ждал своего часа, стоя на книжной полке рядом с тем самым сборником. Не знаю, почему я так долго откладывала сие знакомство; возможно, причина кроется в тех самых детских воспоминаниях. И каково же было моё удивление, когда, решившись и всё-таки взявшись за книгу, я поняла, что история эта не столько о картине и искусстве, сколько о человеке и жизни в целом. Тяжко и печально было следить за Тео и его внутренней борьбой, сложно себе вообразить, каково это – пройти через то, что прошёл этот мальчик: взрыв, который буквально выжег всю его жизнь и лишил ориентира, переезды и новые семьи, непреходящая боль и извечный страх, и снова потеря за потерей, и всё это – в оглушительном одиночестве, ибо пусть рядом с ним и был кто-то, на самом же деле не было никого, и он продолжал тонуть в этой беспросветной тьме, которая лишала его возможности радоваться жизни, он будто бы застрял в искажении времени, о котором говорила его мать в тот самый день, когда он лишился всего, в том числе и себя. Казалось бы, у него сложилась более-менее нормальная жизнь, так чего же он, как могли бы вопросить счастливые люди, которые никогда не сталкивались с подобными душевными переживаниями, не перестанет заниматься ерундой и не возьмётся за ум? А как это сделать, когда ты, пережив такое, не можешь понять, в чём вообще смысл самой жизни, если все мы рано или поздно умрём, зачем заставлять себя жить как все и становиться нормальным, ведь это всё так отвратительно, отвратительно в целом быть человеком, ведь ничего хорошего произойти не может, рано или поздно тебя прикончит то, что ты любишь больше всего, и от этого никуда не деться. Так-то оно, может, и так. Смысла, возможно, и правда нет, и за важными вещами на деле ничего не кроется. Но в жизни каждого человека есть то, ради чего можно преодолеть всё. Финальный монолог Теодора прекрасен в своей простоте и верности: благодаря людям или вещам, что близки нашим сердцам, мы можем принять то, кем мы являемся, и, сообразуясь с этим знанием, проложить свою собственную тропу в этом непредсказуемом и страшном мире.Когда я стала постарше и пошла в школу, я очень полюбила уроки МХК, и всё благодаря учительнице, тихой и спокойной женщине, которая с мягкой улыбкой читала мои пространные рассуждения о картинах, в которых я руководствовалась в первую очередь не тем, что было написано в учебниках, а тем, что я думала на самом деле. В университете мы тоже занимались подобным, и то были жаркие и громкие споры, как сейчас помню: тёмная аудитория, в которую не проникал солнечный свет, на столах – стаканчики с остывшим кофе, стоявшие посреди сваленных в одну кучу учебников и методичек, тетрадей и распечатанных репродукций, и обсуждения, изобилующие громкими и умными словами о значении той или иной картины, заученными терминами о важности этого шедевра, которую столь умело подчеркнул художник... И пускай то были весёлые и занятные часы, я с большей теплотой вспоминаю тихие школьные уроки, которые проводились прямо в библиотеке, те сорок пять минут, когда я, склонившись над тетрадкой и посматривая на картину, изображённую в учебнике, писала о своих настоящих эмоциях и чувствах, что она у меня вызывала. В этом сила искусства, его настоящая сила, и об этом этот роман. Тео спасла любовь к маленькой картине, к этой золотой птичке, которая, как и он в несколько ином смысле, была прикована и не могла вырваться на свободу. Постоянно думая о бренности бытия, находясь на грани и готовясь прыгнуть в пропасть, он наконец осознал, что именно благодаря этой любви он в какой-то степени обрёл бессмертие, а значит, какой-никакой, а смысл жизни. Вот так мы и цепляемся за то, что смогло тронуть наши сердца, будь то музыка, живопись или литература, какая-нибудь вещь, да что угодно; у каждого оно – своё. Сейчас, сидя перед окном, за которым холодное январское солнце заставляет снег причудливо искриться, преображая унылый зимний пейзаж в нечто совершенно волшебное, я как никогда остро это понимаю. Вот он, книжный шкаф, вот она, та самая книга, которая помогала мне в самые худшие минуты раствориться в этих удивительных картинах. В какой-то степени, это и правда любовь.
Когда мне было лет шесть или семь, в моём доме появился увесистый сборник репродукций картин. Эта внушительная и яркая книга вызывала у меня целую бурю эмоций, и каждый раз, когда мне разрешалось её полистать, был памятен. На её страницах не было ни описаний, ни рассуждений, только они – картины, и, рассматривая их, не зная ещё ничего о личностях и судьбах тех, кто их написал, я строила свои суждения, которые, признаться, и по сей день со мной. Был там и «Щегол». Отдавая предпочтение сложным и драматичным полотнам, я обычно пролистывала это золотое великолепие, птица птицей, ничего особенного, но однажды мой взор случайно зацепился за столь ярко выделенное и потому притягательное пёрышко, а затем я обратила внимание на взгляд, направленный на зрителя. Я помню, как удивилась тому, с каким спокойствием взирает на меня птица; я частенько наблюдала за щеглами в естественной среде их обитания и знала, что они по природе своей веселы и бойки, ярки и голосисты, и это вообще не вязалось с тем, что было изображено на картине. А потом я увидела цепочку. Комната в тот день была озолочена ярким тёплым солнцем, лучи падали и на книгу, отчего простая репродукция будто бы наполнилась жизнью, но взгляд птицы оставался всё таким же безучастным и смирившимся. В тот момент я не думала ни о Фабрициусе, ни о смысле его творения, я размышляла лишь о том, пела ли эта маленькая золотая птичка, которой, скорее всего, так и не посчастливилось освободиться от этой златой цепи...Именно с такими воспоминаниями и я взялась за роман Донны Тартт, который вот уже как больше пяти лет ждал своего часа, стоя на книжной полке рядом с тем самым сборником. Не знаю, почему я так долго откладывала сие знакомство; возможно, причина кроется в тех самых детских воспоминаниях. И каково же было моё удивление, когда, решившись и всё-таки взявшись за книгу, я поняла, что история эта не столько о картине и искусстве, сколько о человеке и жизни в целом. Тяжко и печально было следить за Тео и его внутренней борьбой, сложно себе вообразить, каково это – пройти через то, что прошёл этот мальчик: взрыв, который буквально выжег всю его жизнь и лишил ориентира, переезды и новые семьи, непреходящая боль и извечный страх, и снова потеря за потерей, и всё это – в оглушительном одиночестве, ибо пусть рядом с ним и был кто-то, на самом же деле не было никого, и он продолжал тонуть в этой беспросветной тьме, которая лишала его возможности радоваться жизни, он будто бы застрял в искажении времени, о котором говорила его мать в тот самый день, когда он лишился всего, в том числе и себя. Казалось бы, у него сложилась более-менее нормальная жизнь, так чего же он, как могли бы вопросить счастливые люди, которые никогда не сталкивались с подобными душевными переживаниями, не перестанет заниматься ерундой и не возьмётся за ум? А как это сделать, когда ты, пережив такое, не можешь понять, в чём вообще смысл самой жизни, если все мы рано или поздно умрём, зачем заставлять себя жить как все и становиться нормальным, ведь это всё так отвратительно, отвратительно в целом быть человеком, ведь ничего хорошего произойти не может, рано или поздно тебя прикончит то, что ты любишь больше всего, и от этого никуда не деться. Так-то оно, может, и так. Смысла, возможно, и правда нет, и за важными вещами на деле ничего не кроется. Но в жизни каждого человека есть то, ради чего можно преодолеть всё. Финальный монолог Теодора прекрасен в своей простоте и верности: благодаря людям или вещам, что близки нашим сердцам, мы можем принять то, кем мы являемся, и, сообразуясь с этим знанием, проложить свою собственную тропу в этом непредсказуемом и страшном мире.Когда я стала постарше и пошла в школу, я очень полюбила уроки МХК, и всё благодаря учительнице, тихой и спокойной женщине, которая с мягкой улыбкой читала мои пространные рассуждения о картинах, в которых я руководствовалась в первую очередь не тем, что было написано в учебниках, а тем, что я думала на самом деле. В университете мы тоже занимались подобным, и то были жаркие и громкие споры, как сейчас помню: тёмная аудитория, в которую не проникал солнечный свет, на столах – стаканчики с остывшим кофе, стоявшие посреди сваленных в одну кучу учебников и методичек, тетрадей и распечатанных репродукций, и обсуждения, изобилующие громкими и умными словами о значении той или иной картины, заученными терминами о важности этого шедевра, которую столь умело подчеркнул художник... И пускай то были весёлые и занятные часы, я с большей теплотой вспоминаю тихие школьные уроки, которые проводились прямо в библиотеке, те сорок пять минут, когда я, склонившись над тетрадкой и посматривая на картину, изображённую в учебнике, писала о своих настоящих эмоциях и чувствах, что она у меня вызывала. В этом сила искусства, его настоящая сила, и об этом этот роман. Тео спасла любовь к маленькой картине, к этой золотой птичке, которая, как и он в несколько ином смысле, была прикована и не могла вырваться на свободу. Постоянно думая о бренности бытия, находясь на грани и готовясь прыгнуть в пропасть, он наконец осознал, что именно благодаря этой любви он в какой-то степени обрёл бессмертие, а значит, какой-никакой, а смысл жизни. Вот так мы и цепляемся за то, что смогло тронуть наши сердца, будь то музыка, живопись или литература, какая-нибудь вещь, да что угодно; у каждого оно – своё. Сейчас, сидя перед окном, за которым холодное январское солнце заставляет снег причудливо искриться, преображая унылый зимний пейзаж в нечто совершенно волшебное, я как никогда остро это понимаю. Вот он, книжный шкаф, вот она, та самая книга, которая помогала мне в самые худшие минуты раствориться в этих удивительных картинах. В какой-то степени, это и правда любовь.
Комментарии и отзывы:
Комментарии и отзывы: